На дедовы похороны родственники, многоканальными потоками, натекли ко мне в дом — каждый со своей горкой упакованной в полиэтилен еды. Так, вероятнее всего, они выражают сочувствие: жри, мол, сиротка, утешайся. Но я люблю еду, так что, мне плевать.
На следующий день я понимаю, что всего, что нанесли мне с миру по нитке сочувствующие, слишком много, и даже при большом желании мне всего не съесть, так что, варианта два — выкинуть или передарить.
И вот я на улице, с котомкой тёплой пищи, в поисках голодного бомжа или двух.
Я долго брожу по окраинам, и только тогда, когда мой дом оказывается позади рассадника ржавых гаражей на холме, а я — на 69 улице, мне показывается неблагополучный бич, весь рваный и оч-чень неблагополучный: едкий запах говна, шапочка для милостыни и полупустой портвейн трисемёрки.
— Эй, мущщина, еда нужна?
— Лучше б червонец.
— Нету. Только еда.
Ломается, как девочка.
— А что там?
— Ну, вот картошка с грибами, пирожки с капустой, кусок торта даже, с кремом, — нюхаю, — ещё свежим.
Думаю: я чё щас, торгуюсь?
— А мясо есть?
— Нет.
— Не, тогда не надо. Вчера объелся: картошка, помидоры, колбаса ливерная, блины. Ты вон, у кореша моего спроси, Толяна, может, ему надо.
Толян был крупным детиной, метра с два ростом, может, больше. Одетый в старое, дырявое пончо, явно видевшее в этой жизни всякое, он мельтешил перед мимопроходящими людьми, крича вслед: «Да пошли вы на хуй, йобаный в рот, пидоры сраные!». Лучшего кандидата для ужина, над которым корпела моя троюродная еврейская тётка, и придумать нельзя.
Я подхожу к бунтующему Толяну, и его глаза вонзаются в меня двумя кровавыми бритвами. Я в этот момент стараюсь не обоссаться. У меня есть две секунды, чтобы хотя бы что-нибудь сказать, прежде чем он выковыряет мои глазницы своим желтым гниющим ногтем.
— Нужна еда?
Толян жуёт рубленное стекло, шипит и скалится: «Да мне по-о-охуй». Это не так, я вижу это по его потрескавшимся губам и иссохшему языку, который изредка показывается из огромного рта. Я медленно достаю из котомки еду, показываю, что это не какой-нибудь нож, чтобы его прирезать, и аккуратно кладу перед собой. Из под балахонов выплывает опухшая больная рука, и он, словно оскалившаяся мурена, плывёт в мою сторону. Он опускается, и в пучинах его оборванного тряпья теряется еда. Голос Толяна становится тихим, хриплым и мягким.
«Спасибо», — говорит он.
jesus hates you
