- ЛЕНТОЧКИ -

............................................................................................................................................................

Любишь?

— Ты любишь Грот Наяд?
Вот уж спросил так спросил, кучерявый!..
— Н-не знаю… люблю, наверное…
Далеко Разящий обидно передразнил:
— Наверное! Все у него — наверное! А нужно — наверняка! Думай! Сердцем думай!..
Одиссей честно попытался. Зажмурил глаза, вспоминая: вот он впервые входит в Грот Наяд. Рябой Эвмей с Эвриклеей остались позади, они рядом, но в то же время далеко, не здесь! Он наедине с весельем солнечных бликов, играющих на стенах в пятнашки, наедине с темнотой, прячущейся в глубине; но темнота лишь притворяется страшной, а за спиной ласково нашептывает прибой вечное: «Шшшли-пришшшли-вышшшли! шшшли-пришшшли…» — мир замкнулся привычным яйцом, центром которого был рыжий мальчишка, Грот Наяд ощутился частью этого яйца, частью Номоса, неотъемлемой, естественной долей, и вдруг подумалось: а здорово, наверное, было бы тут жить! Мысль явилась совершенно внезапной, безумной, с вяжущим привкусом гранатового сока — и оттого необъяснимо привлекательной. Новое чувство захлестнуло с головой, мягко увлекая в глубину; шшшли-пришшшли-вы-шшшли..
— Да! Люблю!
…когда Одиссей очнулся, поспешно открыв глаза, то с удивлением обнаружил: оказывается, он уже не стоит на месте, а идет. В обход скалы, к другому краю Безымянной бухты.
— Эх ты! — в третий раз крикнул Далеко Разящий. Но сейчас в его крике не было ничего обидного; напротив, этот крик был вовремя подставленным плечом. — Зачем остановился?! ведь получилось! Получилось!!! А зажмуриваться не обязательно…
Во второй раз волнующее чувство возникло быстрее, и Одиссей уверенно зашагал туда, куда мягко влекла его теплая волна любви к Гроту Наяд. Он словно был внутри грота, просто ему недоставало какой-то малой капельки — прикоснулся к чуду, увидел тайну краем глаза, не успев охватить целиком — и теперь недостающая часть звала его к себе.
Он шел на зов.
Оказывается, любить — это очень просто…
Вход открылся сам собой: вот только что кругом беспорядочно громоздились крутобокие валуны — а вот они расступились, и Одиссей даже не сразу понял, что он внутри грота.
Только с другой стороны!
Он стоял по колено в воде, забыв снять сандалии, зачарованно глядя на известковые сосульки сталактитов, свешивающиеся с купола-свода; слушал звонкую капель, и капли вспыхивали золотыми искорками в лучах предзакатного солнца…
— Вот это да!.. — только и смог выдохнуть рыжий. Здесь было не просто красиво — здесь… Нет, ему не удалось облечь в слова переполнявшие сердце чувства. На краткий миг показалось: из воды тянутся прозрачные пенные фигуры… изгиб бедра, прихотливо изогнутое запястье! — но тут, в самый неподходящий момент, снаружи донеслось давно ставшее привычным:
— Одиссе-е-ей! Ты где, маленький хозяин? Одиссе-е-ей!
Легко убить очарование.
Крикни погромче, и конец.
Однако мальчик, как ни странно, ничуть не обиделся на позвавшую его няню. Сейчас он любил все вокруг: грот с его веселой капелью и призраками пенных дев, предзакатное солнце, морской берег, своего друга Телемаха, няню, отца, мать, веселого Эвмея, драчливого Эврилоха, дядю Алкима с его больной ногой…
На ум пришли нянины сказки, где герои неслись с края на край Ойкумены через таинственные Дромосы — коридоры богов, открывающиеся только по велению бессмертных.
— Это Дромос, да? — и, видя недоуменное лицо Телемаха: — Ну, тайный ход?
— Нет, — Далеко Разящий внезапно снова обиделся: впрочем, остыл он еще быстрее, грустно улыбнувшись про себя. — Здесь нет Дромоса. Тайные ходы нужны, когда не любишь. Тогда ломишься силой, подкрадываешься со спины или идешь в обход. Когда любишь, просто идешь. Навстречу; без тайны.

Стрелять было решено в саду. В дальнем его конце, у стены, куда редко кто забирался. Еще по дороге, остановившись, я попытался натянуть на лук тетиву.
Тщетно!
Помнится, я едва не расплакался от собственного бессилия!
— Можно? дай я попробую?! — попросил Телемах с робостью, и я, не раздумывая, протянул ему лук.
И тут Далеко Разящий стал иным. Как будто мое разрешение изменило правила игры; как будто я снял оковы и распахнул дверь темницы настежь; иди! свободен! Сквозь сорванца-шалопая проступило что-то, кто-то… Ни тьма, ни свет, ни плач, ни смех: вечно враждующие пряди бытия, туго заплетенные в косу. Даже страшно. Наверное, в тот миг я впервые заподозрил в нем бога.
И ошибся.
Теперь знаю: ошибся.
Телемах как-то по-особому принял от меня лук — так принимают на руки капризного младенца, готового с минуты на минуту обделаться. Дурацкое сравнение! полагаю, оно принадлежит мне-большому, ибо непоседе-мальчишке такое вряд ли придет в голову! Забыв о моем существовании, Далеко Разящий бережно, с трепетом огладил лук, задумчиво повертел в пальцах ушко тетивы — и вдруг, одним легким движением, с улыбкой согнул древко и натянул радостно зазвеневшую тетиву.
— Вот так, — кивнул он, словно доказал невесть что невесть кому. — А ты думал: только силой?.. ах, Стрелок, Стрелок!..
Мне вовсе не было обидно или удивительно. Я и сам частенько разговаривал с невидимыми прочим собеседниками, под оханье: «Боги, за что караете?!»; отчего бы и Телемаху… Меня обуревала зависть. Лук мой! мне его подарил добрый, милый дедушка! — а натянул лук Телемах.
Выходит, я слабак?!
— Я тебе сейчас покажу, — словно прочтя мои мысли, обернулся Далеко Разящий; я даже не заметил, когда он снял тетиву обратно. — Ты тоже хочешь — силой. А надо иначе. Надо просто очень любить этот лук…
Древко изогнулось обезумевшей от страсти женщиной, радугой над пенною водой, податливо и с наслаждением изогнулось оно, подчиняясь пальцам — нет! голосу! трепету! словам Далеко Разящего!
— …надо очень любить эту тетиву…
Змея, сплетенная из жил — нет! из слов! смеха! тайны! — скользнула между пальцами; роговой наконечник вошел в тетивное ушко, как дух ясновиденья входит в пророка, как входил Лаэрт-Садовник к возлюбленной супруге своей, чтобы-дом однажды огласился детским плачем — и натянувшаяся струна застонала, отдаваясь.
— …надо очень любить… очень… ибо лук и жизнь — одно!.. Ты разрешаешь мне выстрелить? один раз?! пожалуйста!
— Конечно! — мигом оттаяв, великодушно позволил я.
Все-таки это мой лук! Мне и разрешать: стрелять или нет! А натягивать его Телемах меня научит…
— Валяй!
На ветке дерева сидел обыкновенный воробей. Удивляюсь, что я вообще его заметил. Далеко Разящий вскинул лук, плавно потянул тетиву — по-варварски, к уху…
Короткий хищный свист. Метнувшись золотой молнией, стрела сбила с дерева лист совсем рядом с воробьем — того, кажется, даже ветром обдало. Глупая пичуга меньше всего поняла, что произошло, хотя, на всякий случай, вспорхнула и улетела.
— Промазал! — не удержался я.
— А ты думал: только силой!.. — пробормотал Телемах, по-прежнему говоря не со мной. — Ах, Стрелок!.. зря ты так думал…
Позже я понял: мой друг не промахнулся.
Промах и вранье для Далеко Разящего были — одно; как лук и жизнь.

                                                     Генри Лайон Олди - Одиссей, сын Лаэрта. Человек Номоса

Троя

— …Герой должен быть один, мальчики мои. Он обречен мойрами-Пряхами на одиночество. Воюет в одиночку, побеждает в одиночку и умирает тоже в одиночку. Потом люди помнят Героя — напрочь забыв тех, кто помогал ему, был рядом, сражался и умирал плечом к плечу с ним. В этом сила, но в этом и слабость героя. В одиночестве. Ого-го и на стенку; ого-го — и в Вечность. Бултых! — круги по черной воде… Даже если собрать целую армию героев, каждый из них будет сражаться сам по себе. Это не будет настоящая армия; это будет толпа героев-одиночек. Жуткое, если задуматься, и совершенно небоеспособное образование…
— Люди живут иначе. И воюют иначе. У них зачастую нет телесной мощи героев. Им не покровительствуют родители-боги, вытаскивая из всех возможных и невозможных передряг. У людей нет шлемов-невидимок, крылатых коней-пегасов и адамантовых серпов, закаленных в крови Урана. Люди смертны, люди уязвимы, терзаемы страхом вперемешку с сомнениями; людям приходится воевать по-другому. Там, где герой идет напролом или, воспарив на крылатом коне, обрушивает с неба на головы врагов огромные камни, люди ищут иные пути. Военная хитрость. Иногда, если надо, — подлость. Отвлекающий удар. Да, гибнут твои друзья, но их гибель — цена победы. Внезапные перемещения отрядов. Нападение из засады; удар в спину. Подкуп. Обман...

— А теперь скажу я. Потом, если захочешь, попробуй убить меня. Как угодно: по-настоящему, в спину, в лицо… если сможешь. Это ты собирал войска и являл собой пример истинного военачальника. Это ты беспрекословно отдал носатому жезл главнокомандующего, подчиняясь его идиотским приказам. Когда малыш стал лавагетом — смешным, наивным, ничего не смыслящим в искусстве стратегии! — именно ты поддержал его, приняв на себя бремя руководства. Это ты день за днем шел под троянские стены, прекрасно видя, что нас перемалывают в жерновах — а ты шел! Снова! Опять! Ты умеешь идти только по прямой, да?!
Синий взгляд блестит дорогим, дороже золота, железом. Каленым в святом огне ярости. Как же он похож на свою мать, Диомед Тидид, герой без страха и упрека!
От этого только труднее.
— Вчера началась настоящая война. Наша, человеческая; не для славы — для победы. И что делает великий герой Диомед? Он штурмует Трою?! Нет, он взахлеб сражает ненавистных богов, а вокруг рукоплещут глупцы, забыв о распахнутых настежь воротах. Как же, герой! Богоравный! Сойдясь в бою с вражеским вождем, ты вдруг начинаешь с ним лобызаться, вопя о побратимстве! Ясное дело: наш дедушка с его дедушкой сто лет назад вино хлестал… И все смотрят! Приветствуют! А троянцы тайком перестраиваются, укрывая раненых в тылу. Мы уже в воротах, мы на стенах, но Гектор предлагает очередной честный поединок — кто лезет на рожон первым? Кто страдает во всеуслышанье, что жребий пал на Аякса?! И наконец: кто отводит войска назад, дабы не мешать святому бою?!
Вот сейчас: он или ударит, или…
Последние слова: наотмашь.
— Диомед, вчера мы могли взять Трою. И опять не взяли. Надо говорить: почему?

* * *
От моря тянуло дальней дорогой. Смолеными бортами, кожаной оплеткой канатов. Пляской дельфинов. Тени жались к перилам, боясь шевельнуться, искоса поглядывая на сурового Старика. Я сидел один, горбясь, не слыша шагов Диомеда; зная лишь, что сейчас он спускается вниз, к морю. К дальней дороге, ждущей малого толчка — рассвета.
Друг мой, я очень боялся тогда, что ты все-таки сорвешься со своего обрыва, в пенное безумие. Герой убивает предателя — это так красиво! Аэды слюной изойдут… К счастью, тебе было дано увидеть слюнявую ложь этой красоты. Ты молчал, вслушиваясь в рокот невидимой реки без берегов, как я вслушивался в тишину у предела; ты долго молчал, идя вместе со мной от лагеря родного к лагерю вражескому. Учился подкрадываться? Не знаю. Но когда мы изловили встречного лазутчика, ты первым предложил ему легкую смерть в обмен на сведения; получасом раньше, наверное, ты бы предложил ему свободу. И позже, когда ты в тишине резал спящих фракийских пелтастов — дюжину? больше?! — пока я отгонял табун… Нас встречали, как героев, я глубокомысленно кивал, принимая хвалы, а тебя (помню!) все разбирал странный хохот, больше похожий на клекот орла над добычей. Едва Нестор, кряхтя и шумно восторгаясь крадеными конями, заявил, что нас обоих одинаково любит великая дочь Громовержца, Афина Паллада, — ты и вовсе заржал, состязаясь с вожаком-жеребцом. Я люблю тебя, Диомед, сын Тидея; мы, безумцы, должны держаться друг друга, если хотим, чтобы уцелел наш безумный, безумный, безумный мир.
Нас было трое против Трои; стало — четверо.
Не так красиво звучит, зато надежней.
Я вернусь.

Иногда кажется: мы все погибли под Троей. Все.

                                                     Генри Лайон Олди - Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса

............................................................................................................................................................

Беседа

Возьмем, к примеру, рассказ Матушки Ци об Этике Оружия - верней, об эпохе ее зарождения - в результате чего поединки превратились в Беседы и стали бескровными. Ведь как раз тогда мы, люди, решили, что оружие - не просто вещь, но вещь-драгоценность, вещь-символ и даже вещь-святыня. То есть как бы уже и не совсем вещь. Уничтожать такую - сперва глупость, затем - грех, и наконец - святотатство. Я и помыслить-то не мог, что из-за какой-то неловкой оплошности (хоть своей, хоть со-Беседника) способен сломать Единорога. Вот и сейчас - как подумаю, так просто в пот бросает!
Опять же, одних названий оружия - если даже не считать собственных имен - великое множество. Такого разнообразия нет среди никаких других... вещей. Оружейники до сих пор спорят: Малый Крис или та же Чинкуэда - это короткий меч или все-таки кинжал? Большой Да - это еще меч или уже алебарда?!
И впрямь впору говорить о новой расе...
И все-таки - с какого момента Беседа превращается в поединок и наоборот? Где зародыш насильственной смерти?! Можно убить, ненавидя - но разве в Шулме ненавидели рабов, сходясь с ними лицом к лицу во время тоя?
Зачем шулмусы выпускали в круг чужаков?!
Они хотели доказать. Доказать не-шулмусам, не-таким, как они, свое превосходство. Это было для шулмусов жизненно необходимо - доказывать. Успешный набег - доказательство военного умения, более тучные стада - доказательство богатства, укрощение дикого жеребца - доказательство отваги; бой один на один с чужаком на глазах всего племени - доказательство силы и превосходства.
Не умеющий доказывать любой ценой, не гнушаясь никакими доводами, вплоть до убийства - умрет.
А умеющий или научившийся - будет принят в племя.
Он - свой. Теперь он - свой.
Он тоже умеет доказывать. Он - шулмус.
С белой кошмы - на пунцовую... Клинком подать.
Джамуха Восьмирукий и Чинкуэда отлично поняли это - и сумели доказать свое право на власть в Шулме, безошибочно выбрав время, место и способ.
А что доказывали Тусклые, принося жертвы Прошлым богам?
Они доказывали жизнеспособность своей расы (человечества или Блистающих) согласно канону учения Батин.
Ну а я, я сам - Беседуя с тем же Фальгримом, я ведь тоже доказываю?!
Да. Безусловно...
Шулмусы и Тусклые доказывали КОМУ-ТО! Что бы они ни доказывали - всегда был кто-то, кто должен был оценить весомость их доказательств! Кто-то - Творец, противник, соседнее племя, старейшина Совета, другой народ, соперник, друг, брат, прохожий, чужак...
Кто-то.
Кто-угодно.
И этот кто-то не мог быть для доказывающего со-Беседником. Ибо Беседа подразумевает общую попытку выбраться к истине.
Общую. И при этом не обязательно выбираться только к истине Батин.
Беседа подразумевает умение не только говорить, но и слушать.
А значит - слышать.
Значит - понимать.
Нельзя понимать, не гнушаясь никакими доводами; нельзя понимать, не желая услышать; нельзя услышать, перекрикивая друг друга; нельзя беседовать с врагом...
Враг - это неизбежность поединка; со-Беседник - это попутчик, с которым вместе идут по Пути, пусть даже и по Пути Меча - но при этом ты уже не один против неба. Пресеки свою двойственность... и пойми, что он - это ты.
И когда я доказываю, Беседуя с Фальгримом - в первую очередь я доказываю самому себе. А Фальгрим помогает мне в этом, потому что я не борюсь с его эспадоном Гвенилем - я борюсь с собственной леностью, гордыней, неумением; я борюсь сам с собой.
Даже если иногда мне кажется, что я борюсь с Фальгримом.
И поэтому я никогда не убью Беловолосого.
И поэтому он никогда не ранит меня.
И поэтому могучий Гвениль никогда не выщербит Единорога.
И поэтому...
Шаг

— Воин — убивает. Умело и быстро.
— Зачем?
— Чтобы выжить самому. Ремесло воина — умная ярость.
— Да. Умная ярость. Чтобы убить — и выжить. И взять себе имущество убитого, или его женщину, или его коня — но не это главное. Главное — чтобы выжить самому. И поэтому сколько ни называй это убийство доблестью, умением, подвигом или подлостью, или еще чем — важно, что это тоже ремесло. Ему учат, им сохраняют жизнь, им отнимают жизнь, оно приносит пользу, им можно торговать, у него свои тонкости и навыки…
— Да, Чэн. Это ремесло. Как гончар делает горшок — так воин убивает.
— А когда гончар делает не горшок, каких множество, а вазу? Единственную в своем роде? Каких до него не делал никто и никогда?! Если он неделями ломает себе голову над формой завитка на середине ручки этой вазы — хотя житейской пользы от этого завитка никакой?!
— Это искусство, Чэн. Не ремесло, но — искусство. Не польза, но — радость.
— А если воину плевать на жизнь и на смерть, если нет врага и нет ярости, а есть он сам и его меч, и отблески движущегося просто так, без житейской цели и пользы клинка чертят в ночном небе диковинный узор, и ноги танцуют, не касаясь земли, а кисточка на рукояти описывает спираль, ведущую в бесконечность, и нет пользы, а есть радость, и ты — это меч, а меч — это ты, это мир, это небо и перехлестывающее через край бренной плоти сознание бессмертия…
— Это искусство, Чэн. Это мудрая радость творчества, когда мы равны Творцу. Это шаг от ремесла к искусству, это два берега одного ручья — умная ярость воина-ремесленника и мудрая радость воина-творца.

                                                                         Генри Лайон Олди - Путь меча

............................................................................................................................................................

Вещи

Бронзовую фигуру я поставил у себя в номере. Лоу-старший сказал мне еще, что бронзу списали из Нью-Йоркского музея как подделку. В этот вечер я остался дома. Стемнело, но я не зажигал света. Лег на постель и стал смотреть на фигуру, которая стояла перед окном. За то время, что я пробыл в Брюссельском музее, я усвоил одну истину: вещи начинают говорить, только когда на них долго смотришь. А те вещи, которые говорят сразу, далеко не самые лучшие. Блуждая ночью по залам музея, я иногда забирал с собой какую-нибудь безделушку в темный запасник, чтобы там ее ощупать. Часто это были бронзовые скульптуры, и так как Брюссельский музей славился своей коллекцией древней китайской бронзы, я с разрешения моего спасителя иногда уносил в запасник какую-нибудь из фигур. Я мог себе это позволить, поскольку сам директор зачастую брал домой для работы тот или иной экспонат. И если в музее недосчитывались какой-нибудь скульптуры, он говорил, что она у него.
Так у меня выработалось особого рода умение оценивать на ощупь патину. К тому же я провел много ночей у музейных витрин и узнал кое-что о фактуре старых окисей, хотя никогда не видел их при дневном свете. Но как у слепого вырабатывается безошибочное осязание, так и у меня за это время появилось нечто похожее. Конечно, я не во всех случаях доверял себе, но иногда я был совершенно уверен в своей правоте.
Эта бронза показалась мне в лавке на ощупь настоящей; правда, ее очертания и рельефы были чересчур определенны, что, возможно, как раз и не понравилось музейным экспертам, но все же она не производила впечатления позднейшей подделки. Линии были четкие. А когда я закрыл глаза и начал обстоятельно, очень медленно водить пальцами по фигуре, ощущение, что бронза настоящая, еще усилилось.
В Брюсселе я не раз встречался с подобными скульптурами. И о них тоже сперва говорили, что это копия эпохи Тан или Мин. Дело в том, что китайцы уже во времена Хань, то есть примерно с начала нашего лето-счисления, копировали и закапывали в землю свои скульптуры эпохи Шан и Чжоу. Поэтому по патине трудно было определить подлинность работы, если в орнаменте или в отливке не обнаруживали каких-либо характерных мелких изъянов.
Я опять поставил бронзу на подоконник...

Я снова лег и заснул, хотя не собирался спать. Когда я проснулся, была глубокая ночь. И я сразу не мог сообразить, где нахожусь. Потом увидел бронзу, и мне на минуту показалось, что я снова в музее. Я сел и начал глубоко дышать. Нет, я уже не там, неслышно говорил я себе, я убежал, я свободен, свободен, свободен. Слово "свободен" я повторял ритмично: про себя, а потом стал повторять вслух - тихо и настойчиво; я произносил его до тех пор, пока не успокоился. Так я часто утешал себя в годы преследований, когда просыпался в холодном поту. Потом я поглядел на бронзу: цветные отсветы на ней вбирали в себя ночную тьму. И вдруг я почувствовал, что бронза живая. И не из-за своей формы, а из-за патины. Патина не была мертвой. Никто не наносил ее нарочно, никто не вызывал искусственно, травя шероховатую поверхность кислотами, патина нарастала сама по себе, очень медленно, долгие века; поднималась из воды, омывавшей бронзу, и из земных недр, минералы которых срастались с ней; первоосновой патины были, очевидно, фосфорные соединения, на что указывала незамутненная голубая полоска у основания скульптуры, а фосфорные соединения возникли сотни лет назад из-за соседства с мертвым телом. Патина слегка поблескивала, как поблескивала в музее неполированная бронза эпохи Чжоу. Пористая поверхность не поглощала свет, подобно поверхности бронзовых фигур, на которые патину нанесли искусственно. Свет придавал ей некоторую шелковистость, делал ее похожей на грубый шелк-сырец.
Я поднялся и сел к окну. Там я сидел очень долго, почти не дыша, в полной тишине, весь отдавшись созерцанию, которое мало-помалу заглушало во мне все мысли и страхи.

                                                                         Эрих Мария Ремарк - Тени в Раю

............................................................................................................................................................

В порядке

Оказалось, в доме живет безобидная старушка. На окнах не было занавесок, и я хорошо видел, что она делает: готовит ужин, а потом неторопливо съедает. Пьет чай. По-моему, старушка ужинала салатом и каким-то супом.
И одиночеством.
Да, вот такие салат, суп и чай с одиночеством.
Мне старушка понравилась... Хотелось верить, что у пожилой леди все в порядке. Такая милая, добрая. У нее еще чайник смешной, старомодный – из тех, что свистят, когда закипают. Она к нему подошла, сняла с плиты: слышу, мол, слышу, не волнуйся. Наверняка так и говорила. Словно утешала плачущего ребенка.
А еще я расстроился. Человеческое существо не должно быть настолько одиноко. Чтобы из всех друзей – лишь чайник со свистком. И никакой компании за ужином.
В общем, престарелая леди что-то сделала с моим сердцем.
Словно, пока она наливала чай в чашку, нечто попало внутрь меня. Я сидел, весь потный и несчастный, в своем такси и смотрел, а она потянула за невидимую нить и что-то во мне приоткрыла. Осторожно вошла, оставила часть себя и тихо вышла наружу.
Я это чувствую – где-то глубоко внутри.
И вот я играю в карты, и милая старая леди отражается в поверхности стола. Никто не видит, только я, как дрожащими руками она подносит ложку ко рту. Мне очень хочется, чтобы она рассмеялась или улыбнулась – подала хоть какой-нибудь знак, показала, что все в порядке. И тут до меня доходит: Эд Кеннеди, ты должен пойти туда. И узнать это лично.
– Эд, давай.
Мой ход.
В руках две карты, надо бы постучать.
Тройка треф и девятка пик.
Но я не буду стучать по столу. Не хочу выигрывать. Я решил взять еще карт. Похоже, я понял, что должен сделать для пожилой леди. И загадываю так.
Если возьму карты и попадется бубновый туз – я все правильно придумал.
Не попадется – неправильно.
Так что я как бы забываю постучать и под общий смех беру еще четыре карты.
Первая. Дама треф.
Вторая. Четверка червей.
Третья карта…
Ага.
Угадал.
Все, наверное, смотрят и удивляются, с чего бы это мне улыбаться. Все, кроме Одри. Она мне подмигивает. Ей ничего не нужно объяснять, она и без слов понимает, что я все сделал специально. В руке у меня бубновый туз.

И вот пожилая дама передо мной.
Она смотрит вверх, мне в лицо, и на несколько мгновений мы оба увязаем во взаимной тишине. Сначала пожилая леди не может понять, кто я такой, но замешательство длится лишь долю секунды. Затем лицо ее озаряется, как вспышкой, моментальным узнаванием, – и она улыбается. Улыбается с невероятной теплотой.
– Джимми! Я знала, что ты придешь! – говорит она.
Отступив на шаг, она снова смотрит на меня. В уголке глаза набухает слезинка. Находит подходящую для путешествия морщинку и катится вниз.
– Ох, – качает головой пожилая леди. – Я тебе так благодарна, Джимми. Я знала. Всегда знала, что ты придешь.
Она берет меня за руку и ведет в дом.
– Проходи, – говорит она.
И я иду.
– Ты останешься на ужин, Джимми?
– Если это не причинит каких-либо неудобств… – отвечаю я.
Она тихо усмехается:
– Какие могут быть неудобства. – И отмахивается. – До чего же ты странный малый, Джимми…
«Во, точно про меня. Странный малый…»
– Конечно, это не причинит никаких неудобств, – продолжает она. – Мы посидим и поговорим о старых добрых временах. Чудесно, не правда ли?
– Конечно…
Она забирает у меня коробку с тортом и несет ее на кухню. Я слышу, как она несколько бестолково там копошится, и громко спрашиваю, не нужна ли помощь. Она откликается: все, мол, в порядке, не волнуйся, чувствуй себя как дома.
Окна столовой и кухни выходят на улицу, и, сидя за столом, я наблюдаю за прохожими. Люди идут мимо, кто быстрее, кто медленнее. Кто-то останавливается, чтобы подождать собаку, потом снова шагает вперед. На столе лежит пенсионное удостоверение на имя Миллы Джонсон. Ей восемьдесят два.
Из кухни она несет ужин – такой же, как в прошлый раз. Салат, суп, чай.
Пока мы едим, она рассказывает о своих каждодневных передвижениях.
Пять минут посвящаются разговору с мясником Сидом. Нет-нет, мясо она не покупает. Просто болтает о том о сем, смеется над его шутками. Шутки, кстати, не очень-то смешные.
В пять минут двенадцатого она обедает.
Потом сидит в парке, смотрит, как играют дети, а скейтбордисты выделывают фигуры и кульбиты на своей площадке.
Вечером она пьет кофе.
В пять тридцать начинается «Колесо фортуны», она его смотрит.
В шесть ужин.
В девять ложится спать.
А потом Милла задает мне вопрос.
Мы уже помыли посуду, и я снова сижу за столом. Она выходит из кухни, садится в кресло, заметно нервничая.
И протягивает ко мне трясущиеся руки.
Мои руки протягиваются в ответ, а ее умоляющие глаза пристально смотрят в мои.
– Пожалуйста, Джимми, ответь мне, – тихо произносит она, и ее руки дрожат чуть сильнее. – Где же ты был все это время?
В тихом мягком голосе звучит боль:
– Где же ты пропадал?
Что-то застряло у меня в горле. Я понимаю, это слова.
И не сразу опознаю их. Но когда смысл становится понятен, отвечаю:
– Я искал тебя, Милла.
Слова выходят из меня сами собой, будто я всегда знал ответ на этот вопрос.
Моя уверенность передается ей, и она кивает:
– Так я и думала. – Она прижимает мои руки к лицу и целует пальцы: – Ты всегда находил для меня нужные слова, правда, Джимми?
– Да, Милла, – отвечаю я. – Всегда.

                                                                         Маркус Зусак - Я - посланник

............................................................................................................................................................

Счастливы

– Почему вы не покажете людям «Отелло» вместо этой гадости?
– Я уже сказал – старья мы не даем им. К тому же они бы не поняли «Отелло».
Да, это верно. Дикарь вспомнил, как насмешила Гельмгольца Джульетта.
– Что ж, – сказал он после паузы, – тогда дайте им что-нибудь новое в духе «Отелло», понятное для них.
– Вот именно такое нам хотелось бы написать, – вступил наконец Гельмгольц в разговор.
– И такого вам написать не дано, – возразил Монд. – Поскольку, если оно и впрямь будет в духе «Отелло», то никто его не поймет, в какие новые одежды ни рядите. А если будет ново, то уж никак не сможет быть в духе «Отелло».
– Но почему не сможет?
– Да, почему? – подхватил Гельмгольц. Он тоже отвлекся на время от неприятной действительности. Не забыл о ней лишь Бернард, совсем позеленевший от злых предчувствий; но на него не обращали внимания.
– Почему?
– Потому что мир наш – уже не мир «Отелло». Как для «фордов» необходима сталь, так для трагедий необходима социальная нестабильность. Теперь же мир стабилен, устойчив. Люди счастливы; они получают все то, что хотят, и не способны хотеть того, чего получить не могут. Они живут в достатке, в безопасности; не знают болезней; не боятся смерти; блаженно не ведают страсти и старости; им не отравляют жизнь отцы с матерями; нет у них ни жен, ни детей, ни любовей – и, стало быть, нет треволнений; они так сформованы, что практически не могут выйти из рамок положенного. Если же и случаются сбои, то к нашим услугам сома. А вы ее выкидываете в окошко, мистер Дикарь, во имя свободы. Свободы! – Мустафа рассмеялся. – Вы думали, дельты понимают, что такое свобода! А теперь надеетесь, что они поймут «Отелло»! Милый вы мой мальчик!
Дикарь промолчал. Затем сказал упрямо:
– Все равно «Отелло» – хорошая вещь, «Отелло» лучше ощущальных фильмов.
– Разумеется, лучше, – согласился Главноуправитель. – Но эту цену нам приходится платить за стабильность. Пришлось выбирать между счастьем и тем, что называли когда-то высоким искусством. Мы пожертвовали высоким искусством. Взамен него у нас ощущалка и запаховый оргАн.
– Но в них нет и тени смысла.
– Зато в них масса приятных ощущений для публики.
– Но ведь это… это бредовой рассказ кретина.
– Вы обижаете вашего друга мистера Уотсона, – засмеявшись, сказал Мустафа. – Одного из самых выдающихся специалистов по инженерии чувств…
– Однако он прав, – сказал Гельмгольц хмуро. – Действительно, кретинизм. Пишем, а сказать-то нечего…
– Согласен, нечего. Но это требует колоссальной изобретательности. Вы делаете вещь из минимальнейшего количества стали – создаете художественные произведения почти что из одних голых ощущений.
Дикарь покачал головой.
– Мне все это кажется просто гадким.
– Ну разумеется. В натуральном виде счастье всегда выглядит убого рядом с цветистыми прикрасами несчастья. И, разумеется, стабильность куда менее колоритна, чем нестабильность. А удовлетворенность совершенно лишена романтики сражений со злым роком, нет здесь красочной борьбы с соблазном, нет ореола гибельных сомнений и страстей. Счастье лишено грандиозных эффектов.

                                                                         Олдос Хаксли - О дивный новый мир

............................................................................................................................................................

Испытание

Багровое зарево все выше ползло по небосклону, пришла наша очередь наступать. Идти было трудно. По мере продвижения страх сменялся ужасом. В нас не стреляли. Но под ногами кишело нечто непотребное. Бесформенные клочья, розовые, белые, красные, в брызгах грязи, в лоскутьях серой и защитной материи. Мы форсировали собственный передний рубеж и вступили на нейтральную полосу. В немецких окопах никого не осталось. Все или засыпаны землей, или разорваны снарядами. Там удалось минуту-другую передохнуть; мы забились в воронки, почти с комфортом. На севере разгоралась перестрелка. Камерунцы уперлись в проволочные заграждения. Через двадцать минут в их полку остался лишь один офицер. Четыре пятых личного состава были убиты.
Впереди меж развалин показались силуэты с поднятыми руками. Некоторых поддерживали товарищи. Первые пленные. Лица многих из них выжелтила пикриновая кислота. Желтокожие выходцы из полога белого света. Один шел прямо на меня, шатаясь, тряся головой, как во сне, и вдруг свалился в глубокую воронку. Через секунду вылез оттуда на четвереньках, медленно выпрямился. Снова побрел. Иные пленники плакали. Кого-то вырвало кровью, и он замер у наших ног.
А мы стремились к деревне. Очутились на месте, которое некогда было улицей. Разгром. Булыжники, куски штукатурки, сломанные стропила, желтые потеки кислоты. Опять пошел дождь, сырой щебень блестел. Блестела кожа мертвецов. Многие немцы погибли прямо в домах. За десять минут передо мной прошли все мясницкие прелести войны. Кровь, зияющие раны, плоть, разорванная обломками костей, зловоние вывернутых кишок – описываю все это потому лишь, что мои ощущения, ощущения мальчишки, который до сих пор не видел даже мирно умерших в своей постели, были весьма неожиданны. Не страх, не тошнота. Я видел, кого-то рвало. Но не меня. Меня вдруг охватила твердая уверенность: происходящему не может быть оправдания. Пусть Англия станет прусской колонией, это в тысячу раз лучше. Пишут, что подобные сцены пробуждают в новобранце дикую жажду мщения. Со мной случилось наоборот. Я безумно захотел выжить.
…Он встал.
– Я приготовил вам испытание.
– Испытание?
Он ушел в спальню и сразу вернулся с керосиновой лампой, стоявшей на столе во время ужина. Выложил в белый круг света то, что принес с собой. Игральная кость, стаканчик, блюдце, картонная коробочка. Я посмотрел на него через стол; глаза его были серьезны.
– Собираюсь объяснить вам, зачем мы отправлялись на войну. Почему человечество без нее не может. Это материя не социальная и не политическая. Не государства воюют, а люди. Будто зарабатывают право на соль [Скорее всего, Кончис имеет в виду тот факт, что военная пенсия римским легионерам выплачивалась пайками дефицитной соли]. Тот, кто вернулся, обеспечен солью до конца дней своих. Понимаете, что я хочу сказать?
– Конечно.
– Так вот, в моей идеальной республике все было бы проще простого. По достижении двадцати одного года каждый юноша подвергается испытанию. Он должен явиться в больницу и бросить кость. Одна из шести цифр означает смерть. Если выпадет эта цифра, его безболезненно умертвят. Без причитаний. Без зверств. Без устранения невинных свидетелей. Лишь амбулаторный бросок кости.
– По сравнению с войной явный прогресс.
– Вы так думаете?
– Несомненно.
– Уверены?
– Если б такое было возможно!
– Вы говорили, что на войне ни разу не побывали в деле?
– Ни разу.
Он вытряс из коробочки шесть коренных зубов, пожелтевших, со следами пломб.
– Во время Второй мировой их вставляли разведчикам, как нашим, так и вражеским, на случай провала.
Положил один зуб на блюдце, расплющил стаканчиком; оболочка оказалась хрупкой, как у шоколадки с ликером. Но пахла бесцветная жидкость едко и пугающе, пахла горьким миндалем. Он поспешно отнес блюдце в глубь террасы; вновь склонился к столу.
– Пилюли с ядом?
– Именно. Синильная кислота.
Поднял кость и показал мне все шесть граней.
Я улыбнулся:
– Хотите, чтоб я бросил?
– Предлагаю пережить целую войну за единый миг.
– А если я откажусь?
– Подумайте. Минутой позже вы сможете сказать: я рисковал жизнью. Я играл со смертью и выиграл. Удивительное чувство. Коли уцелеешь.
– Труп мой не доставит вам лишних хлопот? – Я все еще улыбался, но уже не так широко.
– Никаких. Я легко докажу, что это самоубийство.
Его взгляд пронизал меня, словно острога – рыбину.
Будь он кем-то другим, я не сомневался бы, что со мной блефуют; но то был именно он, и помимо воли меня охватила паника.
– Русская рулетка.
– Нет, верней. Они убивают за несколько секунд.
– Я не хочу.
– Значит, вы трус, мой друг. – Не спуская с меня глаз, откинулся назад.
– Мне казалось, храбрецов вы считаете болванами.
– Потому что они упорно бросают кость еще и еще. Но молодой человек, который не в состоянии рискнуть единожды, – болван и трус одновременно.
– Моим предшественникам вы тоже это предлагали?
– Джон Леверье не был ни болваном, ни трусом. Даже Митфорд избежал этого второго недостатка.
И я сломался. Бред, но как уронить достоинство? Я потянулся к стаканчику.
– Подождите. – Наклонившись, он схватил меня за руку, потом пододвинул ко мне один из зубов. – Я за пшик не играю. Поклянитесь, что, если выпадет шестерка, вы разгрызете пилюлю. – Ни тени иронии на лице. Мне захотелось сглотнуть.
– Клянусь.
– Всем самым святым.
Я помедлил, пожал плечами и произнес:
– Всем самым святым.
Он протянул мне кость, я положил ее в стаканчик. Быстро тряхнул, кинул кость. Та покатилась по скатерти, ударилась о медное основание лампы, отскочила, покачалась, легла.
Шестерка.
Не шевелясь, Кончис наблюдал за мной. Я сразу понял, что никогда, никогда не разгрызу пилюлю. Я боялся поднять глаза. Прошло, наверное, секунд пятнадцать. Я улыбнулся, посмотрел на него и покачал головой.
Он опять протянул руку, не отрывая глаз, взял со стола зуб, положил в рот, надкусил, проглотил жидкость. Я покраснел. Глядя на меня, протянул руку, положил кость в стаканчик, бросил. Шестерка. Снова бросил. И снова шестерка. Он выплюнул оболочку зуба.
– Вы сейчас приняли то решение, которое принял я сорок лет назад, в то утро в Нефшапели. Вы поступили так, как поступил бы всякий разумный человек. Поздравляю.
– А что вы говорили об идеальной республике?
– Все идеальные республики – идеальная ахинея. Стремление рисковать – последний серьезный изъян рода людского. Выходим из тьмы, во тьму возвращаемся. Для чего же и жить во тьме?
– Но в этой кости свинец.
– Патриотизм, пропаганда, служебный долг, esprit de corps[Честь мундира (фр.)] – что это, если не кости шулера? Есть лишь одна маленькая разница, Николас. За тем столом они, – он сложил в коробочку оставшиеся зубы, – настоящие. Не просто миндальный сироп в цветной пластмассе.
– А те двое – как они себя вели?
Он улыбнулся:
– У общества есть еще один способ свести случайность к нулю, лишить своих рабов свободы выбора: убедить их, что прошлое выше настоящего. Джон Леверье католик. И он мудрее вас. Он даже пробовать отказался.
– А Митфорд?
– Я не трачу время на то, чтобы проповедовать глухим...


Он снова зажег лампу. Отрегулировав фитиль, выпрямился.
– Не стыдно вам ночевать у предателя родины?
– Род человеческий вы не предали.
Мы подошли к окнам его комнаты.
– Род человеческий – ерунда. Главное – не изменить самому себе.
– Но ведь Гитлер, к примеру, тоже себе не изменял. Повернулся ко мне.
– Верно. Не изменял. Но миллионы немцев себе изменили. Вот в чем трагедия. Не в том, что одиночка осмелился стать проводником зла. А в том, что миллионы окружающих не осмелились принять сторону добра.

                                                                         Джон Фаулз - Волхв

............................................................................................................................................................

Ткач




Клерик



............................................................................................................................................................

Атланты

– Доброе утро, Эдди. Прости, если я поднял тебя слишком рано. Но другого времени у меня нет. Прямо после завтрака улетаю назад в Филадельфию. Мы можем поговорить за едой...
– Я не хотел разговаривать с Дагни на эту тему по телефону, – проговорил Риарден. – У нее и так достаточно дел. А мы можем все уладить за несколько минут.
– Если у меня есть на то полномочия.
Улыбнувшись, Риарден склонился над столом.
– Есть… Эдди, каково в настоящий момент материальное положение «Таггерт Трансконтинентал»? Отчаянное?
– Хуже того, мистер Риарден.
– Вы способны оплачивать счета?
– Не полностью. От газет это пока скрывается, но, по-моему, всем известно. Мы в долгах по всей сети дорог, и Джим уже исчерпал любые возможные извинения.
– Тебе известно, что первый платеж за рельсы из риарден-металла должен быть произведен на следующей неделе?
– Да, я это знаю.
– Хорошо, тогда предлагаю вам мораторий. Я намереваюсь предоставить вам отсрочку – вы заплатите мне только через шесть месяцев после открытия ветки компании «Линия Джона Голта».
Эдди Уиллерс звякнул своей чашкой кофе о блюдце. Он не мог произнести ни слова.
Риарден усмехнулся:
– В чем дело? Надеюсь, у тебя есть полномочия принять мое предложение?
– Мистер Риарден… просто не знаю… что и сказать.
– Ограничимся простым «о-кей», ничего больше не нужно.
– О-кей, мистер Риарден. – Голос Эдди был едва слышен.
– Я составлю бумаги и перешлю вам. Расскажи Джиму, и пусть он подпишет.
– Да, мистер Риарден.
– Я не люблю вести дела с Джимом. Он потратит два часа, стараясь заставить себя поверить в то, что смог убедить меня, будто своим согласием оказал мне честь.
Эдди сидел, не шевелясь, глядя в свою тарелку.
– В чем дело?
– Мистер Риарден, мне бы хотелось… поблагодарить вас… но я не вижу способа, адекватного тому, что…
– Вот что, Эдди. У тебя есть задатки хорошего бизнесмена, поэтому слушай. Честно и откровенно: в ситуациях подобного рода нет места благодарности. Я делаю это не ради «Таггерт Трансконтинентал». Я имею здесь свой простой, эгоистичный, практический интерес. Зачем мне тянуть с вас деньги сейчас, когда платеж может оказаться смертельным ударом для вашей компании? Если бы от вас не было никакого толку, я бы взял свое без колебаний. Я не занимаюсь благотворительностью и не имею дел с некомпетентными людьми. Но пока вы остаетесь лучшей железной дорогой в стране. Когда «Линия Джона Голта» пустит свой первый состав, вы станете и самым надежным финансовым партнером. Поэтому у меня есть все причины не торопиться. К тому же у вас есть неприятности с моими рельсами. Я намереваюсь дождаться вашей победы.
– И все же я благодарю вас, мистер Риарден… за нечто большее, чем милосердие.
– Нет. Разве ты не понимаешь? Я только что получил большие деньги… которых не хотел. Мне некуда вложить их. Они для меня бесполезны… И поэтому мне в известном смысле приятно обратить эти деньги против тех же людей в той же битве. Они предоставили мне возможность дать вам отсрочку и помочь в борьбе с ними.
Эдди вздрогнул, будто слова Риардена угодили прямо в открытую рану.
– Вот это и есть самое ужасное!
– Что именно?
– То, как они поступили с вами, и то, чем вы им отвечаете. Мне бы хотелось… – он умолк. – Простите меня, мистер Риарден. Я понимаю, о делах так не говорят…
Риарден улыбнулся:
– Спасибо, Эдди. Я знаю, что ты хочешь сказать. Но забудем об этом. Пошлем к черту.
– Да. Только… мистер Риарден, могу я вам кое-что сказать? Я понимаю, что все это совершенно неуместно, и говорю сейчас не как вице-президент.
– Слушаю.
– Мне незачем говорить вам, что ваше предложение значит для Дагни, для меня, для всех честных работников «Таггерт Трансконтинентал». Вам это известно. И вы знаете, что можете рассчитывать на нас. Но… но мне кажется ужасным, что свою выгоду получит и Джим Таггерт, что вы будете спасать его и ему подобных после того, что они…
Риарден рассмеялся.
– Эдди, что нам до подобных ему людей? Мы ведем вперед экспресс, a они едут на крыше, вопя при этом, что они-то и есть здесь самые главные. Ну и что нам с того? Нам ведь хватит сил везти их с собой – разве не так?


– Так вы думаете, что деньги – корень зла? А вы не задумывались над тем, что является корнем денег? Деньги – инструмент обмена, который может существовать, только если есть производимые товары и люди, способные их производить. Деньги – материальное выражение того принципа, что люди могут взаимодействовать при помощи торговли и платить ценностью за ценность. Деньги – довод не попрошаек, которые со слезами клянчат ваш товар, или грабителей, которые забирают его силой. Деньги делают только те, кто производят. И это вы называете злом?
Когда вы получаете деньги в уплату за труды, вы делаете это в убеждении, что обменяете их на продукт чужого труда. Цену деньгам дают не попрошайки и грабители. Ни океан слез, ни все оружие в мире не превратят кусочки бумаги в вашем портмоне в хлеб, который вам нужен, чтобы дожить до завтра. Эти кусочки бумаги, как и золото, содержат энергию людей, производящих ценности. Ваш бумажник означает надежду на то, что где-то рядом с вами есть люди, не поступающиеся моральным принципом, который является корнем денег. И это вы называете злом?
Пытались ли вы отыскать корень производства? Посмотрите на электрогенератор и попробуйте убедить себя, что он создан лишь мышечными усилиями неразумных животных. Попытайтесь вырастить пшеничное зерно, не руководствуясь знаниями, оставленными нам людьми, впервые сумевшими этого добиться. Попытайтесь добыть пищу, не совершая ничего, кроме физического движения, и вы осознаете, что человеческий разум – корень всех ценностей и всего богатства, что существует на Земле.
Но вы утверждаете, что деньги сделаны сильными за счет слабых? О какой силе вы говорите? Это не сила оружия или мускулов. Богатство – продукт мыслительных способностей человека. Разве деньги, сделанные человеком, создавшим двигатель, сделаны за счет тех, кто его не создавал? Разве деньги интеллектуалов сделаны за счет дураков? Деньги способных – за счет невежественных? Деньги амбициозных – за счет ленивых? Деньги, прежде чем их могли бы украсть или выпросить, сделаны усилиями всех честных людей, каждым в меру его способностей. Честный человек – тот, кто знает, что не может потребить больше, чем произвел.
Производство и торговля для получения денег – вот пароль честных людей. Деньги опираются на аксиому, что каждый человек – хозяин своего разума и своих усилий. Деньги постановили, что только сознательный выбор человека, решившего продать вам свои усилия, оценивает их стоимость. Деньги разрешают вам получать товары и труд, только поэтому они имеют цену для людей. Деньги разрешают только честные сделки ради взаимной пользы, без принуждения, для приумножения, а не для оскудения. Для того чтобы осознать, что люди не тягловый скот, обреченный влачить свою ношу, ты предлагаешь им ценности, а не раны, доказывая, что связи между людьми – не обмен страданиями, а обмен товарами.
Деньги требуют, чтобы ты продавал не свою слабость на потребу человеческой глупости, а свой талант – нуждам людей. Они требуют, чтобы ты покупал не низкопробщину, которую тебе предлагают, а лучшее, что могут дать тебе деньги. А когда человек живет торговлей, руководствуясь умом, как высшим судьей, а не силой, – это лучший продукт, человек с высочайшими способностями. И уровень человеческой продуктивности – уровень его вознаграждения. В этом состоит смысл существования, чьим инструментом и символом являются деньги. И это вы называете злом?
Но деньги – всего лишь инструмент. Они дадут вам все, чего вы пожелаете, но не заменят вас как человека, идущего к цели. Они дадут вам средства для удовлетворения ваших сегодняшних желаний, но не породят новых. Деньги наказывают тех людей, которые пытаются повернуть вспять закон причинности, – тех, кто хочет заменить разум продуктами разума.
Деньги не принесут счастья человеку, который не имеет понятия, чего он хочет. Если он отрицает знание о том, что нужно ценить, если он избегает выбора в том, что ценно, деньги не дадут ему законов определения ценности. Дурак не купит за деньги интеллект, трус – отвагу, профан – уважение. Тот, кто за деньги пытается купить мозги тех, кто находится ниже него, поставив во главу угла деньги, в итоге становится жертвой нижестоящих. Интеллектуалы избегают его, а мошенники и обманщики льнут к нему, привлеченные законом, который ему не дано понять: никому не позволено быть меньше, чем его деньги. По этой причине вы называете их злом?
Только человек, который в нем не нуждается, способен унаследовать богатство. Человеку, который сам способен заработать состояние, неважно, с чего он начнет. Если наследник достоин своих денег, они станут ему служить. Если же нет, они его разрушат. А вы кричите, что деньги развращают его. Так ли это? Или это он развращает деньги? Не завидуйте негодному наследнику, его богатство – не ваше, и вы не стали бы лучше, получив его. Не думайте, что его до?лжно распределить между вами: наплодить пятьдесят паразитов вместо одного – значит рассеять состояние. Деньги – жизненная сила, которая гибнет без своих корней. Деньги не служат разуму, который их не достоин. По этой причине вы называете их злом?
Деньги – ваше выживание. Вердикт, вынесенный вами источнику средств вашего существования, вы выносите своей жизни. Если источник прогнил, вы проклинаете собственную жизнь. Вы получили ваши деньги обманным путем? Пользуясь человеческими пороками или человеческой глупостью? Обслуживая дураков, в надежде получить больше, чем позволяют вам ваши возможности? Снижая ваши собственные стандарты? Выполняя работу, которую презираете? Если так, ваши деньги не принесут вам радости ни на грош. Тогда все те вещи, что вы покупаете, будут вам не на пользу, а в убыток; станут не достижением, а источником позора. Тогда вы закричите, что деньги – зло. Зло, потому что разрушают уважение к вам? Зло, потому что не дают вам наслаждаться своей порочностью? Не в этом ли корни вашей ненависти к деньгам?
Деньги всегда остаются результатом вашей деятельности и отказываются становиться на ваше место. Деньги – продукт добродетели. Но они не рождают в вас добродетель и не уменьшают ваших пороков. Деньги не принесут вам того, чего вы не заслуживаете – ни в материальном смысле, ни в духовном. Не в этом ли корни вашей ненависти к деньгам?
Или вы говорите, что корень зла – любовь к деньгам? Любить вещь – значит знать и любить ее суть. Любить деньги значит знать и любить тот факт, что деньги – порождение лучшей силы в вас самих и ваше разрешение на продажу ваших усилий за усилия лучших среди людей. Это тот, кто продал душу за грош, громче всех провозглашает свою ненависть к деньгам, и у него есть на это веская причина. Те, кто любит деньги, хотят ради них работать. Они знают, что способны их заслужить.
Позвольте мне дать вам ключ к пониманию характера человека: человек, проклинающий деньги, получил их нечестным путем, тот, кто уважает деньги, достоин их.
Бегите прочь от человека, который скажет вам, что деньги – зло. Эта сентенция, как колокольчик прокаженного, предупреждает нас о приближении грабителя. Пока люди на земле живут вместе и у них есть причины взаимодействовать, их единственным доводом, если они отринут деньги, станет ружейный ствол.
Но, если вы хотите делать или хранить деньги, они потребуют от вас высших добродетелей. Люди, не имеющие отваги, гордости или самоуважения, люди, не имеющего морального права на деньги и не желающие защищать их, как они защищают свою жизнь, люди, которые просят прощение за то, что они богаты, недолго останутся богатыми. Они – настоящая приманка для мародеров, толпящихся у подножия горы и пытающихся вскарабкаться на нее при первом возникновении страха у человека, который виновато просит прощения за то, что он обладает богатством. Они поспешат освободить его от сей вины, а заодно и от жизни, потому что он этого заслуживает.
И вот тогда вы увидите, как поднимутся люди двойных стандартов, те, кто живет по принципу силы, но рассчитывают на тех, кто живет, создавая деньги, которых они грабят, попутчики добродетели. В нравственном обществе они – преступники, и законы написаны для того, чтобы защитить вас от них. Но когда общество создает «преступников-по-праву» и «грабителей-по-закону», которые используют силу, чтобы завладеть деньгами беззащитных жертв, тогда деньги становятся мстителем своих создателей. Такие грабители уверены в своей безопасности, когда грабят беззащитных людей, закон их не разоружит. Но их добыча становится магнитом для других грабителей, которые отбирают ее. Начинается гонка не среди лучших производителей, а среди самых отъявленных ворюг. Когда сила становится главным законом, убийца одерживает верх над карманным воришкой. И тогда общество исчезает во мраке руин и кровавой бойни.
Вы хотите узнать, близок ли этот день? Следите за деньгами. Деньги – барометр общественной добродетели. Когда вы видите, что торговля ведется не по согласию, а по принуждению, когда для того, чтобы производить, вы должны получать разрешение от тех людей, кто ничего не производит, когда деньги уплывают к дельцам не за товары, а за преимущества, когда вы видите, что люди становятся богаче за взятку или по протекции, а не за работу, и ваши законы защищают не вас от них, а их – от вас, когда коррупция приносит доход, а честность становится самопожертвованием, знайте, что ваше общество обречено. Деньги – благородная материя. Что не противостоит оружию, то не выступает против жестокости. Они не позволят стране выжить в виде полусобственности, полудобычи.
Когда бы разрушители ни появились среди людей, они начинают с разрушения денег, потому что деньги – защита людей и база их нравственного существования. Разрушители завладевают золотом, оставляя его хозяевам кипы обесцененных бумаг. Они убивают все объективные стандарты и отдают людей под деспотичную власть тех, кто произвольно устанавливает ценности. Золото было материальной ценностью, эквивалентом произведенного богатства. Бумага – закладная расписка за несуществующие ценности, обеспеченная лишь угрозами расправы с теми, кто откажется созидать. Бумага – это чек, выписанный легальными грабителями на счет, который им не принадлежит, на счет добродетели жертв. Ждите, и настанет день, когда чек вернется с пометкой «ваш счет превышен».
Сделав зло условием выживания, вы не можете ожидать, что люди останутся хорошими. Не ожидайте от них того, что они останутся нравственными и пожертвуют жизнями, чтобы стать пищей для безнравственных. Не ожидайте, что они будут создавать, когда производство наказывается, а грабеж вознаграждается. Не спрашивайте, кто разрушил сей мир. Это вы его разрушили.
Вас окружают величайшие достижения высочайшей производящей цивилизации, а вы удивляетесь, почему она рассыпается в прах вокруг вас, если вы проклинаете ее жизнь и кровь – деньги. Вы смотрите поверх денег, как это делали до вас дикари, и недоумеваете, почему джунгли наступают на ваши города. На протяжении всей истории человечества деньги всегда крали грабители всех сортов, их имена изменялись, но метод оставался прежним: захватывать богатство силой и держать производителей связанными, униженными, бесславными, бесправными. Эта ваша фраза о том, что деньги – зло, которую вы так церемонно и многозначительно произносите, пришла к нам из тех времен, когда богатство создавалось руками рабов, повторявших движения, некогда изобретенные чьим-то умом и столетиями остававшиеся неизменными. Когда производство управляется силой, а богатство добывается завоеваниями, возможности для конкуренции минимальные. И все же сквозь все столетия стагнации и голода люди возносили грабителей – аристократов меча, аристократов по рождению, аристократов письменного стола, и презирали производителей – рабов, торгашей и лавочников, фабрикантов.
К вящей славе человечества существует первая и единственная за всю историю страна денег – и у меня нет выше и почтеннее дани, которую я отдаю Америке: это страна разума, справедливости, свободы, производства, достижений. Впервые разум человеческий и деньги освобождены, и нет уже состояний, добытых завоеваниями, но есть только состояния заработанные, и вместо меченосцев и рабов появился настоящий создатель богатства, величайший работник, высочайший тип человека – человек, который сделал себя сам – американский промышленник. Если вы попросите меня назвать важнейшую отличительную черту американцев, я скажу – и это определяет все прочее, – что они – люди, давшие миру фразу «делать деньги». Ни один другой язык или нация никогда не использовали это словосочетание. Люди всегда думали о богатстве как о постоянном количестве, его захватывали, выпрашивали, наследовали, делили, грабили или получали за счет преимущества. Американцы были первыми, кто поняли, что богатство до?лжно создавать. Слова «делать деньги» содержат квинтэссенцию человеческой морали.
И все-таки за эти слова американцев осуждают загнивающие культуры континентов-грабителей. Сейчас кредо грабителей заставляет вас защищать ваши высочайшие достижения как позорное клеймо, ваше процветание как вину, самых великих ваших людей, промышленников, как мерзавцев, а ваши великолепные заводы как продукт и собственность мускульного труда, труда подневольных, управляемых кнутом рабов, как те, что строили египетские пирамиды. Этим подлецам, которые с самодовольной ухмылкой заявляют, что не видят разницы между властью доллара и властью кнута, следовало бы испытать ее на собственной шкуре. Я думаю, так и случится.
Если вы не откроете для себя той истины, что деньги – корень всего доброго, что есть в мире, вы придете к собственному разрушению. Когда деньги станут инструментом отношений между людьми, человек станет инструментом человека. Выбирайте: кровь, кнут и оружие или доллары, другого не дано, и ваше время истекает…


Скрестив руки, он присел на край стола, глядя на Франсиско, по-прежнему почтительно стоявшего перед ним, и спросил с холодной полуулыбкой:
– Зачем вы пришли?
– Вы не хотите, чтобы я вам ответил, мистер Риарден. Ни мне, ни самому себе вы не признаетесь, как одиноко вам сегодня вечером. Если вы меня об этом не спросите, то вам и не придется этого отрицать. Просто примите как данность, что я это знаю.
Чувствуя, как гнев натягивает струну, возникшую между восхищением его откровенностью и возмущением дерзостью, Риарден ответил:
– Если хотите, я признаю. Что мне ваше знание?
– Только то, что я – единственный человек, кто это знает и кому это не безразлично.
– Почему это вас волнует? И зачем мне нужна ваша помощь сегодня вечером?
– Потому что не так-то легко проклинать самого важного для вас человека.
– Я не стану вас проклинать, если вы выйдете за дверь.
Глаза Франсиско слегка расширились, потом он улыбнулся и сказал:
– Я говорил о мистере Данаггере.
Риардену на мгновение захотелось дать ему пощечину, потом он тихонько рассмеялся и произнес:
– Хорошо. Садитесь.
Он с интересом ждал, какое преимущество извлечет из этой ситуации Франсиско, но тот молча повиновался с мальчишеской улыбкой, выражавшей одновременно триумф и благодарность.
– Я не проклинаю Кена Данаггера, – объявил Риарден.
– Вы не проклинаете? – он произнес три слова с одинаковым ударением, очень спокойно, улыбка растаяла.
– Нет. Я не могу предписывать человеку, как много он должен перенести. Если он сломался, не мне его судить.
– Если он сломался?..
– Разве не так?
Франсиско откинулся на спинку стула, улыбка вернулась на его лицо, но счастья больше она не выражала.
– Чем стало для вас его исчезновение?
– Теперь мне придется работать еще упорнее.
Указав рукой на стальной мост, черневший за окном на фоне красного зарева, Франсиско сказал:
– Каждая из этих балок имеет предел прочности. Каков он у вас?
Риарден рассмеялся.
– Так вы этого боитесь? Ради этого пришли сюда? Боитесь, что я сломаюсь? Хотите спасти меня, как Дагни Таггерт хотела спасти Кена Данаггера? Она спешила, чтобы попасть к нему вовремя, но опоздала.
– Она пыталась? Я об этом не знал. Мисс Таггерт и я во многом расходимся во мнениях.
– Не беспокойтесь. Я не собираюсь исчезать. Пусть хоть все сдаются и бросают работу. Я не брошу. Я не знаю, каков мой предел прочности, и не хочу знать. Единственное, в чем я уверен, так это в том, что меня не остановить.
– Каждого человека можно остановить, мистер Риарден.
– Как?
– Нужно только узнать его движущую силу.
– Что это такое?
– Вам должно быть это известно, мистер Риарден. Вы – один из последних высоконравственных людей в мире.
Риарден горько засмеялся.
– Меня называли по-всякому, но только не так. Вы заблуждаетесь. Вы даже не подозреваете, насколько.
– Вы уверены?
– Я знаю это. Нравственность? Что заставило вас упомянуть об этом?
Франсиско указал на заводские цеха за окном:
– Вот что.
Долгую минуту Риарден неподвижно смотрел на него, потом спросил только:
– О чем это вы?
– Если вы хотите увидеть материальное воплощение абстрактного принципа – вот оно. Посмотрите, мистер Риарден. Здесь каждая балка, каждая труба, трос и заслонка поставлены на место по принципу: правильно или неправильно? Вы должны решить, основываясь на своем знании, что правильно, что лучше для вашей цели – изготовления стали, а потом двигаться вперед и развивать знание и работать все лучше и лучше, а стандартом служит ваша цель. Вам приходится действовать согласно собственному разумению, вам необходимо иметь способность рассуждать, смелость настаивать на собственном мнении. И правит вами самое чистое, самое бескомпромиссное посвящение себя лучшему, наивысшему вашему достижению. Ничто не может заставить вас поступить вопреки вашему благоразумию, и вы отвергнете как плохого и злого любого человека, который попытается сказать вам, что лучший способ разогреть печь – наполнить ее льдом. Миллионы людей, целая нация не смогли бы удержать вас от производства металла, потому что вы обладаете знанием о его высочайшей ценности и той силой, что это знание дает. Но вот о чем я думаю, мистер Риарден: почему, когда вы имеете дело с природой, то живете по одному своду законов, а когда общаетесь с людьми – по другому?
Риарден так пристально смотрел на Франсиско, что слова давались ему с трудом, словно даже они могли отвлечь его от важной мысли.
– Что вы имеете в виду?
– Почему вы не двигаетесь к цели своей жизни так же последовательно и твердо, как к достижению цели своих заводов?
– Что вы имеете в виду?
– Каждый кирпич здесь уложен на место в полном соответствии с его предназначением и ради достижения цели – изготовления стали. Так ли вы настойчивы в достижении той цели, которую ваша работа и заводы только обслуживают? Чего вы хотите добиться, отдав всю жизнь производству стали? С каким стандартом ценности вы соизмеряете ваши дни? Например, почему вы десять лет посвятили усилиям по получению своего сплава?
Риарден отвел взгляд, его плечи слегка расслабились, облегченно и разочарованно.
– Если вы об этом спрашиваете, значит, вам не понять ответа.
– А если я скажу вам, что знаю ответ, а вы-то как раз его и не понимаете, вы что, вышвырнете меня отсюда?
– Я в любом случае вышвырнул бы вас, поэтому давайте, говорите все, что думаете.
– Вы гордитесь рельсами «Линии Джона Голта»?
– Да.
– Почему?
– Потому что это лучшие рельсы из всех, что я сделал.
– Для чего вы их сделали?
– Чтобы делать деньги.
– Существуют куда более простые способы делать деньги. Почему вы выбрали самый трудный?
– Вы сами сказали в своей речи на свадьбе Таггерта: чтобы обменять мои лучшие усилия на лучшие усилия других людей.
– Если ваша цель в этом, достигли ли вы ее?
Отрезок времени потонул в гробовом молчании.
– Нет, – ответил Риарден.
– Вы сделали деньги?
– Нет.
– Прилагая всю свою энергию, чтобы изготовить лучший металл, вы ожидаете получить награду или наказание? – Риарден промолчал. – Согласно всем известным вам законам порядочности, честности, справедливости, вы уверены, что вас должны вознаградить за это?
– Да, – тихо ответил Риарден.
– А если вас вместо этого наказывают, вы такой закон принимаете?
Риарден не отвечал.
– Согласно общепринятому мнению, – продолжил Франсиско, – жизнь человека в обществе делает его существование легче и безопаснее существования того, кто в одиночку сражается с природой на необитаемом острове. Следовательно, сплав Риардена облегчает жизнь любого человека, использующего его. А облегчил ли он вашу жизнь?
– Нет, – тихо ответил Риарден.
– Оставил ли он вашу жизнь прежней, такой, какой она была до начала производства сплава?
– Нет… – Риарден резко смолк, словно оборвал свою следующую мысль.
Голос Франсиско ожег его, словно кнутом:
– Да скажите же это!
– Он сделал мою жизнь тяжелее, – без всякого выражения произнес Риарден.
– Когда вы гордились рельсами ветки «Линия Джона Голта», – размеренный ритм голоса Франсиско придавал жестокую ясность его словам, – о каких людях вы думали? Хотели ли вы видеть, что дорогой пользуются равные вам люди – гиганты промышленности и энергетики, например Эллис Уайэтт, которому она помогла достичь еще больших успехов?
– Да, – с готовностью ответил Риарден.
– Вы хотели бы видеть, что ею пользуются люди, не обладающие такой же мощью интеллекта, но равные вам в моральной устойчивости, люди вроде Эдди Уиллерса, не имеющие отношения к производству металла, но работающие честно, упорно, как вы сами? И, передвигаясь по вашим рельсам, молча и коротко благодарят человека, который дал им больше, чем они могли бы дать ему?
– Да, – мягко ответил Риарден.
– А хотели ли бы вы видеть, что ею пользуются скулящие подонки, не совершающие усилий, не способные выполнить даже простейшую работу канцелярского служащего, но требующие дохода президента компании; плывущие по течению от поражения к поражению и ожидающие, что вы оплатите их счета; те, кто приравнивает свои желания к вашей работе, а свои потребности считает наивысшими притязаниями, достойными наград, превышающих ваши труды. Те, кто требует, чтобы вы им служили, чтобы служение им стало целью вашей жизни; которые настаивают, чтобы ваша сила стала бессловесным, бесправным, бесплатным рабом их бессилия, кто объявляет, что вы обречены на крепостную зависимость самим вашим гением, в то время как они рождены управлять, обладая даром некомпетентности; что вы существуете, чтобы давать, а они – чтобы брать, что вы должны производить, а они – потреблять, что вас не нужно вознаграждать ни материально, ни духовно, ни богатством, ни признанием, ни уважением, ни благодарностью. А они будут ездить по вашим рельсам и фыркать на вас и клясть вас, потому что они не должны вам ничего, они даже не потрудятся снять перед вами шляпу, за которую вы же и заплатили? Вы этого хотели? Вы будете гордиться этим?
– Я лучше взорву свои рельсы, – побелевшими губами ответил Риарден.
– Так почему вы этого не делаете, мистер Риарден? Какой из трех типов людей, описанных мной, должен быть разрушен, и кто сегодня пользуется вашей дорогой?
В повисшей тишине до них доносились удаленные удары металлического сердца завода.
– Последним, – проговорил Франсиско, – я описал тип человека, который заявляет свои права на каждый цент усилий другого человека.
Риарден не отвечал, глядя на отражение неоновой надписи на далеком темном оконном стекле.
– Вы гордитесь тем, что не ставите пределов своей выносливости, мистер Риарден, потому что считаете, что поступаете верно. А что, если это не так? Что, если вы поставили свою добродетель на службу злу и позволили ей стать инструментом разрушения всего, что вы любите, уважаете и чем восхищаетесь? Почему вы не поддерживаете свои собственные стандарты ценности среди людей, как делаете это среди плавильных печей? Вы, кто не допускает ни единого процента примеси в металле, что вы допускаете в свои нравственные законы?
Риарден сидел совершенно неподвижно, слова у него в голове звучали подобно шагам по незнакомой дороге, и были они: «Согласие жертвы».
– Вы, кто не склоняется перед трудностями природы, но противостоит им и ставит их на службу своим радостям и комфорту, что вы получили из рук людей? Вы, кто благодаря своей работе узнал: наказание несут только за провинность, что вы хотите претерпеть и за что? Всю жизнь вы слышали, как вас поносят и не за ваши прегрешения, а за ваши великие добродетели. Вас ненавидели не за ваши ошибки, а за ваши достижения. Вас презирали за все те черты характера, которые являются вашей высочайшей гордостью. Вас называли эгоистичным за то, что вы всю жизнь имели смелость действовать по собственному разумению и нести за это единоличную ответственность. Вас называли надменным за независимость ума. Вас называли жестоким за непреклонную прямоту. Вас называли антисоциальным за взгляды, заставлявшие вас идти нехожеными путями. Вас называли безжалостным за силу и самодисциплину в движении к цели. Вас называли алчным за могучую волю к созданию богатства. Вас, придавшего труду необъятный поток энергии, объявили паразитом. Вас, создавшего изобилие там, где царили бесплодные пустоши и голодная безысходность, назвали грабителем. Вас, который поддерживал жизнь людей, назвали эксплуататором. Вас, чистого и высокоморального человека, с презрительным фырканьем обозвали «вульгарным материалистом». Спросили ли вы у них: «По какому праву?», «По какому закону?», «По какому стандарту?» Нет, вы все терпели и хранили молчание. Вы склонили голову перед их законами и не утверждали своих. Вы знали, сколько сил требует изготовление простого железного гвоздя, но позволили им навесить вам ярлык аморального человека.
Вы знали, что человеку для борьбы с природой необходим свод строжайших законов, но вы думали, что для работы с людьми специальные законы не нужны. Вы дали в руки своим врагам смертоноснейшее оружие, о котором никогда не подозревали и не понимали его. Это оружие – их моральный кодекс. Спросите себя, как глубоко и какими нелегкими путями вы приняли его. Спросите себя, что этот свод нравственных законов привносит в человеческую жизнь, и почему он не может без него существовать, и что с ним станет, если он примет неверный стандарт, согласно которому зло есть добро. Сказать, почему вас тянет ко мне, хоть вы и считаете, что должны меня проклинать? Потому что я – первый человек, который дал вам то, что задолжал вам весь мир, и чего вы в праве требовать от всех людей, прежде чем работать с ними: моральную поддержку.
Риарден рывком повернулся к нему, потом замер, будто у него перехватило дыхание. Франсиско наклонился вперед, словно приземляясь после опасного полета, и глаза его смотрели в упор, но их взгляд полнился напряжением.
– Вы виновны в страшном грехе, мистер Риарден, виновны больше, чем вам говорят, но отнюдь не в том, в чем вас упрекают. Самый ужасный грех – принять на себя незаслуженную вину, а вы делали это всю жизнь.
Вы платили за шантаж, но вас шантажировали не преступлениями, а добродетелью. Вы добровольно несли бремя незаслуженного наказания и позволяли ему становиться тем тяжелее, чем бо?льшую добродетель вы проявляли. Но ваши добродетели – из тех, что позволяют людям выживать. Ваш собственный моральный кодекс, по которому вы жили, но никогда его не утверждали, не признавали и не защищали, был сводом законов, охраняющих существование человека. Если вас за это подвергали наказанию, то какова же была сущность тех, кто наказывал вас?
Ваш закон – кодекс жизни. Каков тогда их кодекс? На чем он зиждется? Какова его конечная цель? Вы думали, что столкнулись лицом к лицу с законспирированным захватом вашего достояния? Вы, которому известен источник богатства, должны знать, что все обстоит еще хуже. Вы просили меня назвать движущую силу человека? Движущей силой человека является его моральный кодекс. Спросите у себя, куда вас направляет их моральный кодекс, и что он предлагает вам в качестве конечной цели. Более низкое зло, чем убийство человека, – послать его на самоубийство как на акт добродетели. Более низкое зло, чем бросить человека в жертвенный огонь, – потребовать от него, чтобы он прыгнул туда по собственной воле, а до этого еще и построил огненный жертвенник. По их собственному утверждению вы должны поддерживать их, потому что они не в состоянии выжить без вас. Подумайте, какая непристойность – преподносить свое бессилие и свою потребность в вас в качестве оправдания тех пыток, которым они вас подвергают. Вы хотите это принять? Не хотите ли приобрести – ценой вашей огромной выносливости, ценой вашей агонии – удовлетворение нужд ваших собственных разрушителей?
– Нет!
– Мистер Риарден, – голос Франсиско звучал спокойно и серьезно. – Скажите, если бы вы увидели Атланта, гиганта, удерживающего на своих плечах мир, если бы увидели, что по его напряженной груди струится кровь, колени подгибаются, руки дрожат, из последних сил тщась удержать этот мир в небесах, и чем больше его усилие, тем тяжелее мир давит на его плечи, что бы вы велели ему сделать?
– Я… не знаю. Что… он может поделать? А ты бы что ему сказал?
– Расправь плечи.
В комнату потоком беспорядочных звуков с неразличимым ритмом, непохожим на шум работы механизма, ворвался скрежет металла, и за каждым неожиданным взрывом угадывался стон напрягающихся машин. Оконное стекло зазвенело.
Глаза Франсиско следили за Риарденом, словно фиксируя, как ложатся пули в уже пробитую мишень. Задача была не из легких: плотная фигура на краю стола держалась прямо, холодные голубые глаза не выражали ничего, только смотрели пристально вдаль, да губы искривились гримасой боли.
– Продолжай, – с усилием выговорил Риарден. – Ты ведь еще не закончил.
– Я только начал, – жестко ответил Франсиско.
– К чему… ты ведешь?
– Вы все поймете прежде, чем я доберусь до сути. Но сначала я хочу, чтобы вы ответили на вопрос: если вы понимаете суть вашего бремени, почему вы…
Пространство прорезал вой сирены за окном, взорвавшийся в небе подобно ракете. Рев прервался на мгновение, пошел на спад, затем возобновился с новой силой, накручивая спирали пронзительного звука, словно перебарывая страх не завопить еще сильнее. В звуке слышалась агония, вопль о помощи, это был голос смертельно раненного завода, зовущего из последних сил.
Риардену казалось, что он бросился к двери в ту же секунду, как только звук сирены коснулся его слуха, но увидел, что опоздал на мгновение, потому что Франсиско его опередил. Подброшенный тем же инстинктом, Франсиско промчался по коридору, нажал кнопку вызова лифта и, не дожидаясь его, кинулся вниз по лестнице. Риарден бежал следом, и, отследив движение кабины, они поймали лифт на полпути вниз. Едва сетчатая кабина, вибрируя, остановилась на первом этаже, Франсиско вылетел из нее и бросился навстречу сигналу тревоги. Риарден считал себя хорошим бегуном, но не смог угнаться за быстрой фигурой, мелькавшей среди мрака, прорезанного багровыми сполохами, фигурой беспечного плейбоя, за восхищение которым он сам себя ненавидел.
Металл, выливавшийся из низкого отверстия в боковой стенке плавильной печи, не давал красного отсвета, он светил ослепительно белым, солнечным сиянием. Поток растекался по земле, причудливо разветвляясь. Густой пар, подсвеченный раскаленным металлом, напоминал утренний туман. Текло расплавленное железо, и тревожный сигнал обозначал, что произошел прорыв печи.
Часть загрузочного участка печи оторвало, открыв выпускное отверстие. Горновой лежал тут же без сознания, белый поток рвался наружу, неуклонно расширяя отверстие, и люди суетились, подтаскивая песок, шланги, огнеупорную глину, пытаясь остановить сияющий ручей, в облаках едкого дыма тяжелым плавным движением поглощавший все на своем пути.
В считанные секунды, понадобившиеся для того, чтобы окинуть взглядом и понять картину произошедшего несчастья, Риарден увидел обрисовавшуюся в алом зареве фигуру человека, внезапно возникшую у самой печи, на пути потока раскаленного металла. Потом мелькнула рука в белом рукаве сорочки, метнувшая черное вещество в центр кипящего металла. Это был Франсиско д’Анкония, совершивший маневр, искусность которого Риарден уже не надеялся когда-нибудь увидеть.
Много лет назад Риарден работал на сталеплавильном заводе в Миннесоте, где его обязанностью было вручную затыкать выпускное отверстие печи, бросая комья огнеупорной глины, чтобы остановить вытекающий металл. Эта опасная работа унесла немало жизней, и, хоть давно уже изобрели гидравлическую пушку для заделывания печной лётки, кое-где еще оставались мелкие заводы, которые на закате своей жизни пытались использовать отработавшее свой срок оборудование и дедовские методы. Риарден справлялся с работой, но с тех пор не встречал еще ни одного человека, способного ее сделать. И вот сейчас, посреди струй раскаленного пара, лицом к лицу с разрушающейся печью, он видел высокую фигуру плейбоя, мастерски пытающегося остановить огненную реку.
Мгновенно сбросив плащ, Риарден выхватил у ближайшего человека пару защитных очков и присоединился к Франсиско у отверстого устья печи. На разговоры, чувства и мысли времени не оставалось. Франсиско глянул на него, и Риарден увидел только закопченное лицо, черные защитные очки и широкую улыбку.
Они стояли на скользком горелом шлаке, на самом берегу ослепительного потока, у их ног дышала жаром лётка, а они швыряли глину в огонь, туда, где похожий на языки горящего газа кипел металл. Вся жизнь превратилась для Риардена в короткую последовательность движений: нагнуться, подхватить ком, прицелиться, бросить его и прежде, чем глина попадет в нужное место, нагнуться за следующей порцией огнеупора. Он полностью сосредоточился на раскаленной цели, чтобы спасти печь, и на неустойчивой опоре под ногами, чтобы спасти свою жизнь. Он не думал больше ни о чем, только ощущал, как его охватывает волнующий подъем от напряжения сил, четких движений тела, собранности воли. И не имея времени осознать, но понимая это не разумом, а чувствами, он улавливал черный силуэт, из-за которого пробивались багровые лучи, напряженные локти, угловатые очертания тела. Красные лучи длинными иглами прожекторов вырисовывали движения быстрого, умелого, понятливого помощника, которого он раньше видел только в вечернем костюме в огнях бального зала.
Некогда было вспоминать слова, думать, объяснять, но он решил, что это реальный Франсиско д’Анкония, та его часть, которую он увидел с самого начала и полюбил, – это слово не шокировало его, поскольку было единственным, оставшимся в его мозгу, и еще там было отрадное чувство, наполнявшее его новым приливом энергии.
Ощущая ритмичные движения тела, обжигающее дыхание огня на лице и холодной ночи – на спине, он внезапно постиг, что это и есть простая сущность его Вселенной: интуитивное нежелание принять беду, непреодолимый порыв борьбы с ней, триумфальное чувство своей способности победить. Уверенный, что и Франсиско ощущает то же самое, что им движет тот же импульс, Риарден понимал, что они оба имеют право на это чувство. Он видел мелькание залитого потом лица, сосредоточенного на тяжелой работе – самого радостного лица из всех, что он помнил.
Над ними возвышалась печь, черная махина, оплетенная кольцами труб, окутанная паром; казалось, она тяжко дышит, выстреливая багровые облака, повисающие в воздухе над заводом, а они сражались, чтобы не дать ей истечь кровью и умереть.
Внезапно выброшенные металлом искры летали вокруг их ног, умирая незамеченными на одежде, на коже рук. Поток металла становился медленнее, сдерживаемый преградой, вырастающей за пределами их зрения.
Все случилось так быстро, что Риарден смог понять произошедшее до конца, только когда с аварией было покончено.
Ему запомнились два момента: первый – он увидел, как Франсиско швырнул глину сильным броском, слишком резко подавшись всем телом вперед, потом неожиданно отпрянул назад, судорожно пытаясь избежать падения, взмахнул руками, стараясь восстановить равновесие. Приземлившись на скользкую, осыпающуюся поверхность, Хэнк думал, что прыжок, которым он преодолел разделявшее их расстояние, будет стоить жизни им обоим. Второй момент – он приземляется рядом с Франсиско, обхватывает его руками, удерживая от падения в белый поток, и оттаскивает назад, изо всех сил упираясь ногами, не отпуская его от себя, как не отпустил бы своего единственного сына. Его любовь, его страх, его облегчение вылились в единственном вскрике:
– Осторожнее, придурок чертов!
Франсиско подхватил лопатой глину и вернулся к работе.
Когда работа была закончена и пробоина заделана, Риарден испытал мучительную боль в руках и ногах, обессилевшее тело отказывалось повиноваться, и все же он чувствовал себя бодро, как будто только что вошел утром в свой кабинет и готов разрешить хоть десять новых задач.
Осмотревшись, Риарден только сейчас заметил, что их одежда в дырах от прожогов, руки кровоточат, у Франсиско на виске ссадина, а на скуле кровавая рана. Франсиско сдвинул очки на лоб и улыбнулся ему, и это была улыбка ясного, солнечного утра.
К ним подбежал молодой парень со смесью вечной обиды и наглости на лице, крича: «Я не мог ничего сделать, мистер Риарден!» – и пустился в длинные объяснения.
Риарден молча повернулся к нему спиной. Этот помощник, наблюдавший за манометром печи, мальчишка, только что окончил колледж.
Где-то на периферии сознания Риардена возникла мысль о том, что подобные несчастные случаи из-за низкого качества используемой руды в последнее время случаются все чаще, но выбирать не приходилось, работали с той рудой, какую удавалось получить. Еще он подумал, что старые рабочие всегда умели избежать аварии, они замечали признаки скопления руды в скате и знали, как его ликвидировать, но теперь таких осталось немного, и ему приходилось нанимать случайных людей. Сквозь клубящиеся струи пара он увидел пожилого мужчину, прибежавшего издалека, чтобы бороться с прорывом, и теперь стоявшего в очереди за получением медицинской помощи. «Что случилось в стране с молодежью?» – подумалось Риардену. Но вопрос этот отпал сам собой при взгляде на выпускника колледжа, на которого у Риардена не было сил смотреть от нахлынувшей волны презрения, от мысли о том, что если враг таков, то бояться нечего. Все эти эмоции нахлынули и исчезли во внешней темноте, вытесненные образом Франсиско д’Анкония. Тот отдавал приказания окружившим его людям. Они не знали, кто он такой и откуда явился, но слушались его, как человека, знающего свое дело. Увидев подходящего Риардена, Франсиско прервал очередной приказ на полуслове и, смеясь, сказал:
– О, я приношу свои извинения!
– Продолжай, – ответил Риарден. – Все правильно.
Шагая в темноте к конторе, они не обменялись ни словом. Риарден чувствовал, как внутри клокочет нервный смех, ему хотелось подмигнуть Франсиско, как будто он – один из заговорщиков, разгадавший секрет, неизвестный другому. Он взглянул на Франсиско, но тот смотрел себе под ноги.
Через некоторое время Франсиско произнес:
– Вы спасли мне жизнь.
Дальше они снова шли молча. Риардену с каждым шагом становилось легче. Подставив лицо ледяному ветру, он увидел мирное темное небо с одинокой звездой, висевшей над заводской трубой с вертикальной надписью «Риарден Стил», и понял: он рад, что остался в живых.
Риардену хотелось увидеть, как изменится выражение лица Франсиско, когда они вернутся в его освещенный кабинет. Но все, что он наблюдал при свете огненной печи, исчезло. Он ожидал встретить взгляд триумфатора, насмешливо вспоминающего все оскорбления, что услышал и нанес в ответ, взгляд, требующий извинений, которые Риарден и сам рад был бы принести. Вместо этого он увидел безжизненное лицо человека в глубоком унынии.
– Ты ранен?
– Нет… совсем нет.
– Подойди сюда, – приказал Риарден, открыв дверь ванной комнаты.
– Посмотрите на себя.
– Неважно. Иди сюда.
В первый раз Риарден ощутил себя старшим, ему было приятно командовать Франсиско, чувствуя в себе непривычную и приятную отеческую заботу. Он смыл грязь с лица Франсиско, продезинфицировал царапины и заклеил пластырем ссадины на виске, на руках и на обожженных локтях. Франсиско молча повиновался.
Риарден спросил самым сердечным тоном, на какой только был способен:
– Где ты научился так работать?
Франсиско рассмеялся в ответ:
– Я изучил особенности всех типов плавильных печей.
Риардену никак не удавалось разгадать новое выражение лица Франсиско: странное спокойствие, словно его глаза видели скрытый от других образ, вызывавший у него горькую, болезненную усмешку самоиронии.
Они молчали до тех пор, пока не вернулись в кабинет.
– Знаешь, – начал Риарден, – все, что ты мне здесь наговорил, – правда. Но это только часть истории. Другая заключается в том, чем мы занимались сегодня ночью. Разве ты не понимаешь? Мы способны к действиям. Они – нет. Поэтому мы выиграем свой длинный забег, неважно, как они хотят нам напакостить.


– Существует способ разрешить любую дилемму подобного рода, мистер Риарден. Проверьте логические предпосылки, – он уселся на пол, с удовольствием устраиваясь поудобнее для приятной беседы. – Вы сами сделали заключение о том, что я – человек величайшего ума?
– Да.
– Вы точно знаете, что я провожу свою жизнь в погоне за женщинами?
– Ты никогда этого не отрицал.
– Отрицать? Я потратил много сил, чтобы создать такое впечатление.
– Ты хочешь сказать, что оно ложное?
– Я произвожу на вас впечатление человека с комплексом неполноценности?
– Господи, конечно, нет!
– Только такие люди посвящают свою жизнь погоне за женщинами.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Помните, я говорил вам о людях, перевернувших закон о причине и следствии? О тех людях, которые пытаются заменить разум продуктами разума? Так вот, мужчина, презирающий себя, пытается повысить самооценку с помощью сексуальных приключений, что сделать невозможно, поскольку секс не только причина, но следствие и выражение его собственной ценности.
– Объясни поподробнее.
– Вам никогда не приходило в голову, что здесь многое совпадает? Люди, думающие, будто богатство приходит из материальных источников и не имеет интеллектуальных корней, считают также, что секс – физиологическая способность, не зависящая от разума, выбора или системы ценностей. Они полагают, что тело рождает желание и делает за вас выбор, как если бы железная руда своей волей превращала себя в рельсы. Любовь слепа, говорят они, секс невосприимчив к доводам разума и смеется над всеми усилиями философов. Но на деле сексуальный выбор человека – результат и сумма его базовых убеждений. Скажите мне, что человек считает сексуально привлекательным, и я раскрою вам всю его жизненную философию. Покажите мне женщину, с которой он спит, и я расскажу вам о его самооценке. Неважно, насколько извращено его представление о добродетели самоотвержения, секс – наиболее эгоистичное из всех человеческих деяний, которое невозможно совершить ни по какому мотиву, кроме собственного наслаждения. Разве можно подумать о том, чтобы заниматься любовью по причине бескорыстного милосердия? Секс невозможен в состоянии самоуничижения, он – выражение тщеславия, уверенности в том, что вы желанны и достойны желания. Он обнажает мужчину духовно точно так же, как и телесно, заставляя принять истинное эго за стандарт ценности. Такой мужчина всегда привлекателен для женщины, чья капитуляция позволяет ему испытать – или сымитировать – чувство своей значимости. Для мужчины, уверенного в собственной ценности и гордящегося этим, желанным будет самый высокий тип женщины – та, которой он восхищается, самая сильная. Та, с кем невозможно соперничать. Потому что только обладание героиней принесет ему чувство истинного достижения, а не близость с безмозглой потаскушкой. Он не стремится… повысить свою ценность, он хочет выразить ее. Между принципами его разума и телесными желаниями конфликта нет. Но мужчину, убежденного в собственной никчемности, будет тянуть к женщине, которую он презирает, потому что она отражает его собственную скрытую сущность. Она уведет его из объективной реальности, в которой он – фальшивка, создаст для него недолговечную иллюзию его ценности и позволит на краткое время скрыться от законов морали, осуждающих его. Представьте отвратительную кутерьму, в которую большинство мужчин превращают свою сексуальную жизнь, и ту путаницу противоречий, которую они принимают за свою нравственную философию. Одно следует из другого. Любовь – наш отклик на наши высшие ценности, и ничем иным быть не может. Позвольте человеку извратить свои ценности и цель существования, вбейте ему в голову, что любовь – не наслаждение, а самоотречение, что добродетель не в гордости, а в милостыне, что она не отражение ценностей, а отклик на недостатки, и он разорвется надвое. Его тело перестанет ему повиноваться, оно превратит его в импотента по отношению к женщине, которую он якобы любит, и повлечет к шлюхе самого последнего пошиба. Тело всегда будет следовать логике его глубинных убеждений. Если он поверит, что пороки – ценность, его существование обратится во зло, и одно только зло станет привлекать его. Он опорочит себя и решит, что разврат – единственное, чем стоит наслаждаться. Он приравняет добродетель к боли и уверует в то, что грех – единственный источник наслаждения. Тогда он возопит, что его тело рождает греховные желания, которым разум не в силах противостоять, что секс – грех, что истинная любовь – не более чем чистая эмоция духа. А потом станет изумляться тому, что любовь не приносит ему ничего, кроме скуки, а секс – ничего, кроме стыда... 
Вы уловили, что здесь все совпадает? Нет, вы никогда не примете их порочного кредо. Вам не удастся насильно внедрить его в свое сознание. Если вы и попытаетесь назвать секс злом, то все равно против воли будете руководствоваться принципами морали. Вас привлечет самая замечательная из всех встреченных вами женщин. Вы всегда мечтали о полубогине. Вы не способны презирать самого себя. Вы не способны поверить в то, что существование – зло, а вы – беспомощное создание в ловушке безжалостного мира. Вы – человек, всю жизнь изменявший бытие по собственному разумению. Вы человек, знающий, что идея, не нашедшая реального воплощения – жалкое лицемерие, и такова платоническая любовь, а физиологический акт, не руководимый идеей – глупый самообман, как секс, отсеченный от системы ценностей человека. Суть все та же, и вы это знаете. Это знает ваше непоколебимое чувство самоуважения. Вы не смогли бы желать женщину, которую презираете. Только мужчина, превозносящий чистоту любви, лишенной плотского желания, способен на безнравственность плотского желания без любви. Посмотрите вокруг, большинство мужчин, словно рассеченные на две части, в отчаянии бросаются то к одной своей половине, то к другой. Одна часть – это человек, презирающий деньги, заводы, небоскребы и собственное тело. Он цепляется за невыразимые чувства к непостижимым предметам, таким как смысл жизни и стремление к добродетели. Он плачет от отчаяния, потому что ничего не испытывает к женщинам, которых уважает, но оказывается связанным непреодолимой страстью к шлюхе. Такого человека называют идеалистом.
Другая половина – тот, кого называют практичным человеком, презирает принципы, абстрактные понятия, искусства, философию и собственный разум. Он рассматривает приобретение материальных объектов как единственную цель своего существования и смеется над необходимостью соизмерять цель и средства. Он ждет, что ему дадут наслаждение, и недоумевает: почему, чем больше он получает, тем меньше чувствует. Этот человек проводит время в погоне за женщинами. Рассмотрим тройной обман, который он совершает над собой. Он не признает своей потребности в самоуважении, поскольку поднимает на смех такие понятия, как нравственные ценности, и чувствует глубочайшее презрение к самому себе, проистекающее из осознания того, что он – не более чем кусок мяса. Он не признается в этом, но уверен, что секс – физиологическая дань личностным ценностям. Вот он и пытается, начиная со следствия, достичь того, что должно быть причиной. Он пытается получить чувство самоуважения от женщин, которые капитулируют перед ним, но забывает о том, что женщины, которых он выбирает, не имеют ни характера, ни рассудительности, ни стандартов ценности. Он говорит себе, что все, чего он хочет – физическое наслаждение, но замечает, что устает от своих женщин через неделю или после единственной ночи, что он презирает профессиональных шлюх и любит воображать, что соблазняет невинных девушек, считающих его человеком исключительным. Он стремится к чувству победы, но никогда его не обретет. Что за честь в завоевании тела, лишенного разума? 

                                                                         Алиса Розенбаум - Атлант расправил плечи

............................................................................................................................................................

Небо

Я поделился своими переживаниями с Галилео.
— Ты хочешь сказать, — ответил он, подкручивая бороду (когда он это делал, мне казалось, будто он заводит себя спрятанным в ней ключом), что мир более не в силах тебя обмануть. Ты не первый, кто делает такое заявление. Этой теме посвящено чудовищное количество плохих монастырских стихов. Однако не стоит этим гордиться, Алекс. Не слишком-то верь монахам, особенно из Железной Бездны. Выживают в нашем мире как раз те, кто позволяет ему себя обмануть. Хочешь пример?
Я кивнул.
— Пятьсот архатов с первого буддийского собора постигли все-все. Мир больше не способен был обмануть лучших учеников Будды даже во сне. Но они не имели детей. В отличие от индусских браминов, которые хоть и не могли состязаться с архатами в понимании истины, но зато плодились как кролики. Отсюда, Алекс, и упадок буддизма в средневековой Индии. Постоянная деградация человеческого мира неизбежна, ибо лучшие рождающиеся в нем существа мечтают лишь об одном — покинуть его безвозвратно. Игрок, понявший, что заведение жульничает всегда, встает из-за стола. Рано или поздно в человеческом мире остаются только тупо заблуждающиеся особи, подверженные самому убогому гипнозу. И не просто подверженные, а с радостью готовые передавать гипноз дальше, превращаясь в его… как это говорят монахи из Железной Бездны, хот-споты.
Я не понял, что это за «горячие пятна», но не стал спрашивать.
— Не гордись тем, что ты не похож на других, — продолжал Галилео. — Ты — искусственно созданное существо и воспитан совершенно особым образом, для особой миссии. Таких, как ты, мало. И нужны они для того, чтобы поддерживать тот самый порядок вещей, который ты презираешь.
— Каким образом? — спросил я.
— Придет время — узнаешь, — усмехнулся Галилео. — Пока же твоя главная задача — радоваться жизни. Если угодно, это твой долг. Надеюсь, ты хочешь быть счастлив?
Я кивнул.
— Тогда я дам тебе совет. Не ищи счастья, опирающегося на построения ума, ибо наши мысли зыбки. «Счастье» — просто химическая награда амебе за то, что она делится. Иди к награде напрямик. Соответствуй природе своего тела.

Вскоре после этого мне попалась под руку книжка маркиза де Ломонозо «Математика и любовь» (подозреваю, что ее подбросил Галилео). Это было скорее художественное сочинение, чем научный трактат. Маркиз столкнулся с той же проблемой — он искал совершенную спутницу.
Он пришел к выводу, что в строгом смысле проблема не имеет решения — но бывают, как он выразился, «страстные сближенья». Его склонность к математике подсказала ему оригинальный подход к вопросу.
Он разложил идеальную женщину в ряд Фурье (так звали старинного математика, славившегося большим числом любовниц — как уверяет исторический анекдот, они даже стояли в очереди к его дверям, откуда и возникло это выражение).
В результате у маркиза де Ломонозо появилось три подруги.
Одна — невероятная умница, проницательная, злая и острая на язык, прекрасный собеседник — но некрасивая.
Вторая была очень добра. Она писала замечательные письма — короткие, смешные и трогательные, любое из которых согревало душу. Она тоже была некрасива и вдобавок не особо умна.
А третья девушка, работавшая в кухне его загородного дома, была бесконечно прекрасным юным существом. Она не только не умела писать — она по сути не могла даже говорить, потому что изъяснялась на южном диалекте, и ее кое-как понимали одни лишь големы да служанки. Тут об уме и доброте говорить не приходилось вообще — в таком же объеме они свойственны, наверно, ящерице или стрекозе. Но она была безумно хороша и свежа.
Де Ломонозо обустроил свою жизнь следующим образом: ежедневно пил чай с первой из девушек, в минуты одиночества перекидывался записками со второй, а по ночам обнимал третью.
Но в своем воображении он сплавлял их в одно-единственное совершенное существо, обладавшее умом первой, отзывчивостью второй и красотою третьей. Разговаривая с первой, он щурился и представлял себе на ее месте третью, а обнимая ночью третью, вспоминал трогательное письмо, полученное вечером от второй, и так далее.
Вот несколько запомнившихся мне цитат из де Ломонозо:
«Легкое усилие воображения, которого требует метод Фурье, окупается тем, что становишься любовником практически совершенного существа. Может быть, такие женщины и есть где-то на самом деле, но их цена безмерна — и расплачиваться за такую любовь придется всей жизнью. Причем плату нужно будет внести авансом, без всяких гарантий. Любовь по Фурье дает практически тот же результат, но без серьезных рисков и с гигантской скидкой…»
«Тому, кто сомневается в моих выкладках, предлагаю внимательно рассмотреть последовательность событий, из которых состоит „любовь“. В минуты страсти мы не беседуем с нашими любимыми на умные темы — мы их просто любим, и место слов занимают страстные вздохи. Когда мы ведем с ними серьезный тяжелый разговор, мы уже не воспринимаем их как объект желания. А если нам нужно чуть-чуть человеческого тепла, мы тянемся к нему — и забываем на время и умствования, и страсти. Мы употребляем все эти элементы по очереди, и никогда — одновременно. Любовь по Фурье просто синтезирует тот же конечный опыт из раздельно доставляемых на дом ингредиентов…»
«Разница как между оригиналом картины и очень похожей подделкой, сказал мне один из друзей, чьим мнением я дорожу. Я ответил так — если это и подделка, то она висит на стене в том же самом месте и выглядит так же. То есть оказывает на органы чувств то же в точности действие. Признать это мешает лишь эго, желающее непременно „обладать оригиналом“. Хочешь быть счастлив, тщеславный человек, — усмири гордыню…»
Логика де Ломонозо подкупала своим научным подходом. Но я не желал обнимать ряд Фурье. Я не хотел, как сказал бы Галилео, простого животного счастья. Мне было абсолютно необходимо умножить его на построения восторженного и нетрезвого ума.
Я хотел Любви — оцененной моим собственным орденом в один символический глюк.

Люди уже столько веков сравнивают любовь с болезнью, что желающий высказаться на эту тему вряд ли сообщит человечеству радикально новое. Можно лишь бесконечно уточнять диагноз.
Я бы сделал это так: любовь маскируется под нечто другое, пока ее корни не достигнут дна души и недуг не станет неизлечимым. До этого момента мы сохраняем легкомыслие — нам кажется, мы всего-то навсего встретили забавное существо, и оно развлекает нас, погружая на время в веселую беззаботность.
Только потом, когда выясняется, что никто другой в целом мире не способен вызвать в нас эту простейшую химическую реакцию, мы понимаем, в какую западню попали.

– Ты ведь счастлив, Алекс?
– Смотря что под этим понимать. Счастье бывает разное.
– Счастье бывает лишь одно, – сказал Ангел. – Когда ты не сомневаешься, счастлив ты или нет. Когда ты знаешь – все, что привело тебя к этой секунде, было оправдано, потому что привело именно к ней. Ведь в твоей жизни были такие секунды, Алекс?
– Наверное, – согласился я без энтузиазма. – Но мало.
Ангел засмеялся.
– Не забывай, – сказал он, – что мы прячемся в тени Ветхой Земли и подвержены многим ее горестям. Человек может быть по-настоящему счастлив только на те мгновения, когда забывает про тело и ум, потому что эти два органа все время производят боль двух разных сортов, соревнуясь друг с другом… 
– Ты все видишь, Алекс, – вздохнул Ангел. – Небо совсем ослабло. Мы должны провести ритуал как можно быстрее.
– А если мы не сможем?
– Небо исчезнет, – сказал Ангел. – Постепенно, не сразу. Сперва над людьми еще будут плыть его клочки.
– Что значит – клочки?
– Небо сначала слабеет. А потом как бы лопается на облака. И когда человек попадает в тень такого облака, ему кажется, что он опять нашел во всем смысл. Но облако уходит дальше, и смысл пропадает. Так случилось на Ветхой Земле. Когда умирает Небо, в пошлость превращается все, кроме денег. Поэтому Франклин и плачет так часто, Алекс. На Ветхой Земле превратили в деньги даже его самого.
Я не до конца понимал, о чем он говорит. Но мне все равно стало жутковато и тревожно.
– Если исчезнет Небо, наш мир тоже исчезнет?
– Наш мир уже есть, – сказал Ангел. – Он не может просто так исчезнуть. Но постепенно он подчинится тем же железным законам, какие управляют Ветхой Землей. Идиллиум станет так же безрадостен. Вся техника, работающая на Ангельской благодати, остановится. Глюки превратятся в ничем не одушевленные кружочки металла. Сегодня человек думает – мол, накоплю побольше глюков и буду счастлив… Но если Небо над ним исчезнет, за все свои глюки он сможет купить только шелковую веревку, чтобы повеситься в своей роскошной уборной…
– Все мы просто смотрители, Алекс. Просто сторожа. Мы передаем в будущее свет, прилетевший к нам из прошлого. Мы сами и есть этот свет. Счастье – это Небо в тебе. Если ты никогда не был по-настоящему счастлив, значит, Неба уже нет…

И вот я вернулся на дворцовый мост. Напряжение Флюида было огромным – и с каждой секундой росло. По моей спине прошла сильнейшая вибрация, заставившая меня выпрямиться.
Мне показалось, что я древесный лист в небесном вихре, возносящемся все выше и выше… А потом этот лист замер в самой верхней точке – и стал опускаться вниз. Я понял, что момент наступил. Пора было начинать.
Вытянув жезл из ножен, я поднял его над головой. В это время я не думал ни о чем – но, как только в мои уши ударил восторженный рев толпы, я увидел в своей памяти секунду, из которой стоило сделать Небо.
Это был тот миг, когда я оживил Юку. Она смотрела на закат, на пурпурный облачный город на горизонте – и говорила, что хочет узнать все тайны мира… А я размышлял о том, что Павел назвал «святыней в долготу дней» – верно, думал я, любовь? Что же еще?
Я сделаю Небо из его собственных тайн, из счастья и любви, понял я. И все Смотрители до меня делали то же самое, потому что из другого материала Небо создать невозможно.
Ошибки быть не могло – я сумею совершить должное. Эта уверенность заполнила меня бесконечной радостью. Я почувствовал, как она сливается с восторгом ревущей вокруг толпы – и мы стали одним.
А потом все мои мысли вышибло, как шампанскую пробку, и сквозь жезл в моей руке вверх хлынул поток клокочущего счастьем Флюида. Он проколол то, что минуту назад было неодушевленной реальностью, сделался огромным пузырем, раздулся, заполнил собой все – и в мире снова появилось Небо.

– Я вчера звонила Адонису.
– Зачем? – спросил я.
– Я захотела узнать какую-нибудь тайну, которую он постиг с помощью искусства «Цоф».
– Что он сказал?
– Он долго ругался. Объяснил, что он занятый человек. И не постигает с помощью искусства «Цоф» никаких тайн, а просто приобретает новый взгляд на вещи. А потом успокоился – и рассказал интересную историю.
– Какую?
– Про реинкарнацию. Люди на Ветхой Земле в нее не верят. Но у них есть ответвление искусства «Цоф» под названием «айклауд». Что означает «я облако». «Облако» – это такое место, где копируется все-все, что хранится на умофоне. Без всякой возни, незаметно. И умофон обретает бессмертие.
– А если ты его разобьешь?
– Если ты его разобьешь, тебе придется, конечно, покупать новый. Он может быть другого цвета, другой формы. Но как только ты его включишь, на него запишется все то, что было на прежнем… «Я облако» спустится в новое телефонное тело.
– Интересно, – сказал я.
– Ветхий человек каждый день пользуется этим «я облаком», но все равно уверен – когда его тело зарывают в землю, никакая душа не улетает на облака, потому что ученые доказали, что в момент смерти вес тела не меняется. И ученые правы, конечно. Душе не надо лететь на облако после смерти. Душа там всегда. Пока мы живем, мы просто меняем… как он это сказал… статус своего облака. Если, конечно, мы не зеленые безблагодатные попугаи, у которых нет никакого облака, кроме телефонного.
– Почему такого телефонного облака нет в Идиллиуме? – спросил я. – На основе благодати?
– Адонис сказал, скоро сделают. Если его не будут отвлекать от работы всякие дурочки.
– Ты помнишь его рассказ? Про то, что мы фронт волны и ничего другого на самом деле нет?
Юка кивнула.
– Если мы – просто симуляция, как мы можем храниться на облаке?
– У пещеры есть план, – ответила она, – и у нас, наверно, тоже. Вот этот план и хранится на облаке. В небесной книге записаны наши заклинания «Цоф». Мы для этого и живем – чтобы менять небесную надпись, пока не получится то, что нам нужно.
– Кому «нам»? Симуляции?
– Адонис ведь сказал – если есть симуляция, где-то есть и то, что она симулирует…

                                                                         Виктор Пелевин - Смотритель

............................................................................................................................................................

Книга

— Интересуетесь фотографией, любезный Мартин? — раздался голос рядом со мной.
Я, вздрогнув, повернулся. Андреас Корелли рассматривал фотографии вместе со мной с улыбкой, исполненной меланхолии. Я не слышал и не видел, как он подошел. Когда он мне улыбнулся, меня пробрал озноб.
— Я думал, вы не придете.
— Я тоже.
— Тогда позвольте предложить вам бокал вина, и мы выпьем за наши заблуждения.
Я проследовал за ним в большую гостиную с широкими окнами, обращенными на город. Корелли предложил мне кресло и налил в бокалы вино из бутылки, стоявшей на столе. Он протянул мне бокал и уселся в кресло напротив.
Я пригубил вино, оказавшееся превосходным. Я выпил его почти что залпом и вскоре почувствовал, как согревающее тепло, пролившееся по пищеводу, успокаивает мои нервы. Корелли вдыхал аромат вина и наблюдал за мной со спокойной дружелюбной улыбкой.
— Вы были правы, — сказал я.
— Как всегда, — отозвался Корелли. — Обыкновенно так и случается, что редко приносит мне хоть какое-то удовлетворение. Иногда мне кажется, что наибольшую радость мне могло бы доставить лишь подтверждение моей ошибки.
— Это легко устроить. Спросите меня, как это происходит. Я всегда ошибаюсь.
— Нет, вы не ошибаетесь. По-моему, вы видите вещи почти так же ясно, как и я, и это также не приносит вам никакого удовлетворения.
Я слушал его и думал, что в настоящий момент единственное, что могло бы принести мне некоторое удовлетворение, — это если бы весь мир сгорел и я тоже сгинул бы вместе с ним. Корелли, словно прочитав мои мысли, широко улыбнулся и кивнул:
— Могу вам помочь, друг мой.
Неожиданно для себя я отвел глаза, уклоняясь от его взгляда, и сосредоточил внимание на маленькой серебряной броши в форме ангела, приколотой к его лацкану.
— Красивая брошь, — сказал я, указав на вещицу.
— Фамильная реликвия, — отозвался Корелли.
Я решил, что мы довольно наговорили банальностей и любезностей — хватит до конца вечера.
— Сеньор Корелли, зачем я здесь?
Глаза Корелли полыхнули тем же оттенком красного вина, что тягуче колыхалось у него в бокале.
— Все очень просто. Вы находитесь тут потому, что наконец поняли: ваше место — здесь. Вы находитесь тут потому, что около года назад я сделал вам предложение. Предложение, которое в тот момент вы не были готовы принять. Но вы о нем не забыли. Я же здесь нахожусь потому, что по-прежнему считаю вас тем человеком, кто мне нужен. Следовательно, я предпочел выждать двенадцать месяцев, прежде чем утратить к вам интерес.
— Вы сделали предложение, не уточнив условия, — заметил я.
— В сущности, я излагал вам только условия.
— Сто тысяч франков за один год работы на вас. И за этот год я должен написать книгу.
— Именно так. Многие подумали бы, что это и есть самое главное. Но только не вы.
— Вы сказали, что когда объясните, какого рода книгу вы хотите, чтобы я для вас написал, я бы взялся за работу даже бесплатно.
— У вас хорошая память.
— У меня прекрасная память, сеньор Корелли, вот только не помню, чтобы я видел, читал или слышал хотя бы об одной книге, изданной вами.
— Сомневаетесь в моей платежеспособности?
Я покачал головой, пытаясь скрыть жажду и вожделение, терзавшие меня изнутри. Чем большее равнодушие я демонстрировал, тем соблазнительнее мне представлялись обещания издателя.
— Я всего лишь заинтригован вашими мотивами, — подчеркнул я.
— Как и должно быть.
— В любом случае напоминаю, что я связан эксклюзивным контрактом на следующие пять лет с Барридо и Эскобильясом. На днях я удостоился весьма показательного визита с их стороны в компании с довольно расторопным адвокатом. Но, полагаю, это не важно, поскольку пять лет — очень долгий срок, а временем я как раз располагаю в наименьшей степени, и это единственное, в чем я твердо уверен.
— Не беспокойтесь по поводу адвокатов. Мои не в пример расторопнее, чем те, кого наняли эти прыщи. Мои адвокаты не проигрывают дел. Предоставьте мне разобраться с юридическими проблемами и тяжбой.
Увидев, как он улыбнулся, промолвив эти слова, я подумал, что мне лучше никогда не встречаться с юридическими консультантами издательства «Люмьер».
— Охотно верю. Таким образом, остается открытым только один вопрос. Каковы условия по существу?
— Невозможно объяснить это в двух словах, поэтому лучше, если я буду говорить без обиняков.
— Сделайте одолжение.
Корелли наклонился вперед, впившись в меня взглядом.
— Мартин, я хочу, чтобы вы создали для меня религию.
Сначала я решил, что ослышался.
— Что?
Корелли продолжал сверлить меня взглядом бездонных глаз.
— Я сказал, что хочу, чтобы вы создали для меня религию.
Я долго смотрел на него, не произнося ни звука.
— Вы смеетесь надо мной?
Корелли покачал головой, смакуя вино с видимым удовольствием.
— Я хочу, чтобы вы употребили весь свой талант и на год всем существом, душой и телом, предались работе над самой грандиозной историей из тех, что выходили из-под вашего пера: над религией.
Я мог только рассмеяться, ничего иного мне попросту не оставалось.
— Вы совершенный безумец. В этом и состоит ваше предложение? Вы хотите, чтобы я написал такую книгу?
Корелли серьезно кивнул.
— Вы выбрали не того писателя. Я ничего не знаю о религии.
— Из-за этого не волнуйтесь. Я знаю. Мне нужен не теолог. Мне нужен рассказчик. Известно ли вам, что такое религия, любезнейший Мартин?
— Смутно припоминаю Господа Нашего.
— Красивая, складно сложенная песнь. Но оставим поэзию. Религия, в сущности, это некий нравственный кодекс, оформленный в виде легенд, мифов или любого другого литературного произведения, с тем чтобы закрепить систему верований, ценностей и этических норм, регулирующих жизнедеятельность культуры или общества.
— Аминь, — подал голос я.
— Как во всякой литературе или символическом послании, степень воздействия произведения на умы и чувства зависит от формы, а не от содержания, — продолжал Корелли.
— Вы пытаетесь сказать, что любая доктрина суть прежде всего сказка.
— Все сказка, Мартин. То, во что мы верим, о чем знаем, помним, и даже то, о чем мы мечтаем. Все есть сказка, повествование, последовательность событий и персонажей, которые передают эмоциональную составляющую. Акт веры — это акт приятия, приятие истории, рассказанной нам. Мы можем признать истиной только то, что может быть облечено в форму рассказа. Не говорите мне, что вам это не приходило в голову.
— Нет.
— Неужели вы не испытываете искушения сочинить историю, во имя которой люди будут готовы жить и умирать, во имя которой они найдут в себе силы убить и быть убитыми, пожертвовать собой, принять муки и отдать душу? Существует ли больший вызов и соблазн для человека вашего призвания, чем создать историю настолько великолепную, что она выйдет за рамки вымысла, превратившись в откровение истины?
Несколько мгновений мы молча смотрели друг на друга.
— Думаю, вы знаете, каков мой ответ, — сказал я наконец.
Корелли улыбнулся.
— Я знаю. А вот вы, как мне кажется, пока еще не знаете.
— Спасибо за приятное общество, сеньор Корелли. А также за вино и беседу. Весьма провокационную. Тому, на кого вы положили глаз, надо держать ухо востро. Я желаю вам найти своего автора и чтобы пасквиль удался на славу.
Я встал и собрался уходить.
— Вас где-то ждут, Мартин?
Я не ответил, но остановился.
— Вас не сжигает ярость при мысли, что вы могли бы иметь так много, чтобы жить в благополучии и достатке, ни в чем себе не отказывая? — бросил Корелли мне в спину. — Вас не охватывает ярость, когда все это вырывают у вас из рук?
Я медленно повернулся.
— Что значит один год работы перед лицом возможности осуществить все, что душа пожелает? Что такое год работы в сравнении с обещанием долгой жизни среди изобилия?
«Ничего, — помимо воли ответил я про себя. — Ничего».
— И это все, что вы можете пообещать?
— Назначьте свою цену. Вы хотели бы поджечь весь мир и сгореть с ним? Давайте сделаем это вместе. Вы устанавливаете цену. Я готов дать вам то, чего вы больше всего хотите.
— Я не знаю, чего я хочу больше всего.
— А я думаю, знаете.
Издатель усмехнулся и подмигнул мне. Он поднялся и шагнул к бюро, на котором стояла лампа. Открыв верхний ящик, он извлек пергаментный конверт и протянул его мне. Я не взял. Он положил конверт на стол, разделявший нас, и вновь сел, не сказав ни слова. Конверт был открыт, позволяя догадываться о содержимом: пачки банкнот по сто франков. Целое состояние.
— Вы держите столько денег в ящике и оставляете дверь незапертой? — Я не скрыл удивления.
— Можете пересчитать. Если сумма покажется вам недостаточной, назовите желаемую цифру. Я уже говорил, что не собираюсь с вами торговаться.
Я довольно долго смотрел на эту груду денег и наконец покачал головой. Я их по крайней мере один раз увидел. Они были настоящими. Соблазнительное предложение, игра на моем тщеславии, проливавшие бальзам на душу в момент глубочайшего несчастья и отчаяния, — все это мне не приснилось.
— Я не могу их взять, — сказал я.
— Считаете, что это грязные деньги?
— Все деньги грязные. Будь они чистыми, никто бы к ним не стремился. Но дело совсем не в этом.
— То есть?
— Я не могу их взять, поскольку не могу принять ваше предложение. Не мог бы, даже если бы хотел.
Корелли обдумал мой ответ.
— Позвольте узнать почему?
— Потому что я умираю, сеньор Корелли. Потому что мне осталось жить считанные недели, а может, и дни. Потому что мне больше нечего предложить.
Корелли опустил глаза и погрузился в продолжительное молчание. Я слышал, как ветер стучался в окна и кружил вокруг дома.
— И не говорите, что вы этого не знали, — добавил я.
— Я чувствовал.
Корелли сидел в кресле, не глядя на меня.
— На свете есть другие писатели, которые охотно напишут для вас такую книгу, сеньор Корелли. И я благодарен вам за предложение. Намного больше, чем вам кажется. Спокойной ночи.
Я направился к выходу.
— Допустим, я мог бы помочь вам победить болезнь, — сказал он.
Я замер посреди коридора и обернулся. Корелли стоял в двух шагах от меня и смотрел в упор. Мне показалось, что он стал выше ростом, чем был, когда я встретил его в коридоре этим вечером, и его глаза сделались больше и темнее. Я мог увидеть собственное отражение в его зрачках, уменьшавшееся по мере того, как они расширялись.
— Вас пугает мой вид, друг мой Мартин?
Я проглотил слюну.
— Да, — признался я.
— Прошу вас, вернитесь в гостиную и сядьте. Позвольте, я еще кое-что вам объясню. Что вы потеряете?
— Наверное, ничего.
Он мягко коснулся моей руки. У него были длинные бледные пальцы.
— Вам нечего бояться меня, Мартин. Я ваш друг.
Его прикосновение внушило ощущение покоя. Я позволил вновь увести себя в гостиную и послушно сел, точно ребенок, ожидающий, что скажет взрослый человек. Корелли опустился на колени рядом с креслом и посмотрел мне в глаза. Взяв меня за руку, он крепко сжал ее.
— Вы хотите жить?
Я хотел ответить, но не нашел слов. Я почувствовал, как у меня судорогой сжало горло, а глаза наполняются слезами. До сего момента я не отдавал себе отчета, как страстно жаждал по-прежнему дышать, открывать глаза каждое утро и выходить на улицу, чтобы ступать по камням мостовой и видеть небо. Но больше всего мне хотелось сохранить память.
Я кивнул.
— Я помогу вам, друг мой Мартин. И прошу только, чтобы вы доверились мне. Примите мое предложение. Позвольте помочь вам. Позвольте дать то, чего вы желаете больше всего на свете. Я обещаю это.
Я снова кивнул:
— Я согласен.
Корелли улыбнулся и, наклонившись, поцеловал в щеку. Его губы были холоднее льда.
— Вы и я, друг мой, вместе способны совершать великие дела. Вот увидите, — прошептал он...

Уважаемый Давид,
надеюсь, что Вы пребываете в добром здравии и оговоренная сумма сполна Вами получена. Будет ли Вам удобно встретиться со мной сегодня вечером в моем доме, чтобы приступить к обсуждению подробностей нашего проекта? Легкий ужин будет подан к десяти часам. Жду с нетерпением.
Искренне Ваш, 
Андреас Корелли...

Корелли улыбнулся.
— Пару минут назад, пока я вас ждал, мне пришло в голову, что мы с вами не удосужились обсудить один маленький риторический вопрос. Чем раньше мы снимем эту проблему, тем скорее сможем перейти к сути дела, — сказал он. — Для начала я хотел бы спросить, что для вас означает вера.
Я ненадолго задумался.
— Я никогда не был религиозным человеком. Вместо того чтобы верить или не верить, я сомневаюсь. Сомнение — вот моя религия.
— Очень благоразумно и весьма буржуазно. Но, выбрасывая мячи за линию, не выиграть матча. Почему, по-вашему, на протяжении всей истории то появляются, то исчезают верования разного толка?
— Не знаю. Думаю, тут играют роль социальные, экономические и политические факторы. Вы говорите с человеком, проучившимся в школе только до десяти лет. Я не силен в истории.
— История — это клоака биологии, Мартин.
— Я пропустил этот урок в школе.
— Такие уроки не преподают в классах, Мартин. Этот урок мы усваиваем, опираясь на здравый смысл и жизненный опыт. Подобные уроки никто не хочет учить, и именно поэтому мы должны проанализировать его тщательнейшим образом, чтобы успешно справиться с нашей задачей. Коммерческая прибыль в значительной степени проистекает из неумения других решить простую и насущную проблему.
— Мы говорим о религии или экономике?
— Терминологию выбираете вы.
— Если я правильно понял вашу мысль, вера, то есть признание за истину мифов, доктрин, легенд о сверхъестественном, есть следствие биологии?
— Не более и не менее.
— Достаточно циничное суждение, если учесть, что оно исходит от издателя религиозных текстов, — заметил я.
— Профессиональный и беспристрастный подход, — возразил Корелли. — Человеческое существо верит, как дышит, чтобы выжить.
— Ваша собственная теория?
— Это не теория, а статистика.
— Мне приходит в голову, что как минимум три четверти населения земного шара едва ли согласятся с подобным утверждением, — сказал я.
— Бесспорно. Если бы они соглашались, то не являлись бы потенциальными верующими. Невозможно никого заставить воистину уверовать в то, во что ему нет нужды верить исходя из биологических потребностей.
— Стало быть, вы считаете, что человеку на роду написано жить обманутым?
— Человеку на роду написано выживать. Вера есть инстинктивный ответ на явления бытия, которые мы не в состоянии объяснить рационально, будь то пустая мораль, которую мы воспринимаем во Вселенной, неотвратимость смерти, загадка происхождения вещей, смысл нашей собственной жизни или отсутствие такового. Это элементарные вопросы, в высшей степени простые, но свойственная нам ограниченность мешает найти верные ответы на них. И по этой причине мы в качестве защитной реакции выдаем эмоциональный ответ. Все очень просто и относится исключительно к области биологии.
— Следуя вашей логике, получается, что все верования или идеалы — всего лишь вымысел.
— Любое истолкование и наблюдение за реальностью волей-неволей является вымыслом. В данном случае корень проблемы заключается в том, что человек — животное, наделенное душой, — заброшен в бездушный мир и обречен на конечное существование с одной только целью — чтобы не прерывался естественный жизненный цикл вида. Невозможно выжить, постоянно пребывая в состоянии реальности, во всяком случае, для человеческого существа. Большую часть жизни мы проводим во сне, особенно когда бодрствуем. Чистейшая биология, как я и сказал.
Я вздохнул.
— И после всего этого вы хотите, чтобы я придумал сказку, которая повергнет ниц простодушных и внушит им, что они узрели свет и есть нечто такое, во что нужно верить, ради чего стоит жить и даже убивать.
— Именно. Я не прошу вас изобретать нечто, чего еще не изобретали в той или иной форме. Я прошу только помочь мне напоить истомленных жаждой.
— Намерение похвальное и благочестивое, — съязвил я.
— Нет, обычный коммерческий проект. Природа представляет собой большой свободный рынок. Закон спроса и предложения работает на молекулярном уровне.
— Может, вам следует поискать интеллектуала для этой работы? Что касается молекулярных и коммерческих аспектов, уверяю вас, что большинство в жизни не видело сотни тысяч франков сразу. Готов поспорить, что за малую толику этой суммы кто угодно охотно согласится продать душу или изобрести ее.
Металлический блеск в его глазах навел меня на подозрение, что он собирается опять разразиться одной из своих едких мини-проповедей. Я представил сальдо на своем счету в Испано-колониальном банке и подумал, что сто тысяч франков стоят мессы или новены.
— Интеллектуал — это, как правило, персонаж, который как раз не отличается высоким интеллектом, — изрек Корелли. — Он присваивает себе подобное определение, компенсируя слабость природных способностей, которую подсознательно ощущает. Это старо как мир, и так же верно: скажи мне, чем ты похваляешься, и я скажу, чего у тебя нет. Знакомая история. Невежда прикидывается знатоком, жестокий — милосердным, грешник — святошей, ростовщик — благотворителем, раб — патриотом, гордец — смиренным, вульгарный — утонченным, дуралей — интеллектуалом. Повторю снова: все является делом рук, творением природы, а она даже отдаленно не напоминает сильфиду, воспеваемую поэтами. Она жестокая, ненасытная мать. И ей необходимо питаться существами, которых она рождает, чтобы поддерживать свою жизнь.
От Корелли с его поэтизацией кровожадной биологии меня начало подташнивать. Мне стало не по себе от пылкой страсти и клокочущей ярости, которыми были пропитаны его речи, и я задался вопросом, существует ли во Вселенной нечто такое, что не казалось бы ему отвратительным и ничтожным, включая мою персону.
— Вам надо бы проводить наставительные беседы в школах и приходах в Вербное воскресенье. Вы имели бы ошеломляющий успех, — посоветовал я.
Корелли холодно усмехнулся.
— Не отклоняйтесь от темы. Я ищу противоположность интеллектуалу, то есть человека умного. И я его уже нашел.
— Вы мне льстите.
— Даже больше, я вам плачу. И очень хорошо, поскольку это единственная по-настоящему лестная вещь в нашем продажном мире. Не советую принимать вознаграждение, если оно не напечатано на обратной стороне чека. Оно приносит пользу только тем, кто их дает. Ну а поскольку я вам плачу, то рассчитываю, что вы меня будете слушать и следовать указаниям. Поверьте, я искренне не заинтересован в том, чтобы вы попусту тратили свое время. А так как я вас нанял, ваше время также является и моим временем.
Его тон звучал дружелюбно, однако стальной блеск в глазах не оставлял места сомнениям.
— Нет нужды напоминать мне об этом каждые пять минут.
— Прошу простить мою настойчивость, друг мой Мартин. Наверное, я докучаю вам пространными отступлениями, но делаю это для того, чтобы поскорее покончить с ними. Я хочу получить от вас форму, а не суть. Суть всегда одна и та же, ее изобрели с момента возникновения человечества. Она запечатлена в сердце человека подобно серийному номеру. Я хочу, чтобы вы нашли толковый и привлекательный способ ответить на вопросы, которые мы все себе задаем. Вам следует опираться на собственное прочтение человеческой души и применить на практике свои умения и мастерство. Я хочу, чтобы вы преподнесли историю, бередящую душу.
— Не более…
— И не менее.
— Вы говорите об управлении эмоциями и чувствами. Не проще ли было бы убеждать людей с помощью разумных рассуждений, простых и понятных?
— Нет. Невозможно начать рациональный диалог с человеком о верованиях и понятиях, которые он не способен воспринять разумом. О чем бы ни шла речь, о Боге, расе или национальной гордости. Для этого мне необходимо более мощное средство, чем обычное риторическое рассуждение. Мне необходима сила искусства, сценическая постановка. Нам кажется, что нам внятны слова песни, но верим мы им или нет, зависит от музыки.
Я попытался проглотить всю эту чушь не подавившись.
— Успокойтесь, на сегодня уже достаточно разговоров, — резко сменил тему Корелли. — Теперь перейдем к практическим вопросам. Мы с вами будем встречаться приблизительно каждые пятнадцать дней. Вы сообщаете о том, как идут дела, и показываете уже сделанную работу. Если я сочту нужным внести изменения или у меня появятся замечания, я дам вам знать. Работа продлится двенадцать месяцев или часть этого периода — столько, сколько потребуется для полного завершения труда. По истечении года вы представляете мне произведение целиком, а также все сопутствующие материалы без исключения в соответствии с правом собственности и гарантиями прав, единственным обладателем которых являюсь я. Ваше имя как автора не будет упомянуто, и вы принимаете на себя обязательство не предъявлять на него претензий после издания книги, а также не обсуждать выполненную работу, как и условия данного соглашения, ни с кем, ни в частном разговоре, ни публично. Взамен вы получаете аванс в размере ста тысяч франков. Фактически он уже выплачен. Затем, завершив труд и получив предварительно мое одобрение, вы можете рассчитывать на дополнительное вознаграждение в размере пятидесяти тысяч франков.
Я проглотил слюну. Человеку не дано осознать масштабы алчности, притаившейся в глубине его души, пока он не услышит сладостный звон монет в своем кармане.
— Вы не хотите оформить контракт в письменном виде?
— Наш контракт есть договор чести. Вашей и моей. И он уже скреплен. Договор чести нельзя уничтожить, ибо это уничтожило бы и того, кто его заключил, — изрек Корелли тоном, заставившим меня задуматься, уж не лучше ли было подписать договор на бумаге, пусть даже кровью. — У вас есть вопросы?
— Да. Зачем?
— Я не понимаю, Мартин.
— Зачем вам понадобился такого рода материал, или как хотите его назовите. Что вы намерены с ним делать?
— Неужели совесть тревожит, Мартин? Теперь?
— Возможно, вы принимаете меня за типа бессовестного и беспринципного. Однако если мне предстоит участвовать в проекте, который вы предлагаете, я хотел бы знать: какова конечная цель? Полагаю, на это я имею право.
Корелли улыбнулся и накрыл мою руку своей ладонью. Я вздрогнул от прикосновения его кожи, холодной и гладкой, как мрамор.
— Затем, что вы хотите жить.
— Звучит несколько угрожающе.
— Простое и дружеское напоминание о том, что вы и так знаете. Вы поможете мне потому, что хотите жить, и вам безразличны цена и последствия. Поскольку совсем недавно вы стояли на пороге смерти, а ныне перед вами открыты вечность и возможность новой жизни. Вы поможете мне потому, что вы человек. И потому, что у вас есть вера, хотя вы не желаете этого признавать.
Я убрал руку, чтобы он не смог до нее дотянуться. Он встал и отступил в глубь сада. Я наблюдал за ним.
— Не волнуйтесь, Мартин. Все получится. Поверьте мне, — произнес Корелли сладким, обволакивающим, почти отеческим тоном.
— Я уже могу идти?
— Конечно. Не хочу задерживать вас дольше необходимого. Я получил удовольствие от нашей беседы. Теперь я покину вас. Оставшись наедине с собой, обдумайте как следует то, о чем мы говорили. Вот увидите, что вскоре, преодолев внутреннее сопротивление и отторжение, вы поймете, что знаете правильный ответ. На жизненном пути не встречается ничего такого, чего мы не знали бы заранее. Мы не узнаём ничего важного в жизни, а только вспоминаем...

— А какую цель на самом деле преследуете вы, читая столько книг об ангелах и демонах? И не убеждайте меня, что вы бывший семинарист, которого заела совесть.
— Я пытаюсь выяснить, есть ли общие корни у религиозных верований и мифов и каковы они, — объяснил я.
— И что вам удалось узнать?
— Почти ничего. Я не хочу утомлять вас мизерере.[Начало одного из псалмов в католической литургии.]
— Вы меня не утомляете. Расскажите.
Я пожал плечами:
— Пожалуй, пока самым интересным мне представляется то, что начало большинству конфессий было положено неким событием или личностью, более-менее исторически достоверными. Однако очень быстро учение перерастает в социальное движение, подчиненное соответствующим политическим, экономическим и общественным интересам группы, воспринявшей эти верования. Вы еще не уснули?
Эвлалия покачала головой.
— Львиная доля мифологии, которой обрастает любая доктрина, начиная от богослужения и заканчивая нормами и табу, создается бюрократией, возникающей по мере эволюции учений, а не проистекает из гипотетического сверхъестественного явления, породившего их. Большая часть безыскусных и миролюбивых историй представляет собой симбиоз здравого смысла и фольклора. Но они непременно в конце концов получают воинственный заряд, а он формируется в результате позднейших интерпретаций первоначальной идеи, если не откровенных искажений, допускаемых вождями. Проблема руководства и возникновение иерархии занимают ключевое место в рамках развития вероучения. Истина на первых порах открывается всем. Однако вскоре появляются личности, считающие своим правом и долгом истолковывать, распоряжаться и в случае надобности изменять истину во имя общего блага. С этой целью они создают организацию, могущественную и потенциально репрессивную. Это явление, а биология учит нас, что подобное свойственно любой социальной группе животных, немедленно превращает доктрину в элемент политического контроля и борьбы. Ссоры, войны и разногласия становятся неизбежными. Рано или поздно слово становится плотью, а плоть истекает кровью.

                                                                         Карлос Руис Сафон - Кладбище забытых книг

............................................................................................................................................................

Увечья

Хотя он старался двигаться тихо, звук открываемой двери встревожил Рэйчел. Он услышал, как она шевельнулась на своем соломенном ложе, будто туже сворачиваясь в позу самозащиты. До него дошло, что, раз дверь по-прежнему без цепи, то кто угодно может прийти дразнить ее и издеваться над ней, хотя очевидно, что мало кто решился бы на такое. Но среди тех, кто не устрашится, явно мог быть проповедник Иерусалим, и Мэтью подумал, что этот скользкий змей мог пару раз появиться, когда не было свидетелей.
— Рэйчел, это я, — сказал он. И прежде, чем она успела ответить и возразить против его присутствия, он сказал: — Я знаю, что вы не хотели моего прихода, и я уважаю ваше нежелание… но я хотел вам сказать, что все еще работаю над вашей… гм… ситуацией. Я не могу пока сказать, что мне удалось найти, но думаю, что некоторого прогресса добился. — Он сделал еще пару шагов в сторону ее камеры и остановился. — Пока нельзя сказать, что я нашел какое-то решение или доказательство, но я хочу, чтобы вы знали: я все время думаю о вас, и я не перестану бороться. Да… и еще я принес вам потрясающий фенхелевый хлеб.
Мэтью прошел весь путь до решетки и просунул хлеб между прутьями. В этой полной темноте он лишь смутно угадывал движущийся навстречу силуэт, как бывает в полузабытом наутро сне.
Не говоря ни слова, Рэйчел приняла хлеб. Потом другой рукой схватила за руку Мэтью и крепко прижала ее к щеке. Он ощутил теплую влагу слезы. Рэйчел издала сдавленный звук, будто изо всех сил старалась подавить всхлипывание.
Он не знал, что сказать. Но при этом неожиданном проявлении чувств у него сердце облилось кровью, и на глазах тоже выступили слезы.
— Я… я буду работать дальше,  пообещал он хрипло. - День и ночь. Если есть ответ, который можно найти, я клянусь, что найду его.
В ответ она прижалась губами к его руке и снова поднесла ее к мокрой щеке. Они стояли так, и Рэйчел цеплялась за него, будто ничего так не хотела в этот миг, как тепла  заботы  от другого человеческого существа. Он хотел коснуться ее лица, но вместо этого лишь сжал пальцы вокруг прута разделявшей их решетки.
— Спасибо, — шепнула она.
Потом, усилием воли преодолев минутную слабость, она отпустила его руку и вернулась к своей лежанке в соломе, унося хлеб.
Оставаться дольше  это было бы больно и ему, и ей, потому что еще больнее стало бы расставание. Он только хотел дать ей знать, что ее не забыли, и это ему явно удалось...

— Вам нужно ее забыть, — сказала миссис Неттльз. — Жить своей жизнью, а что умерло, то умерло.
— Это разумный ответ. Но во мне тоже что-то умрет в понедельник утром. То, что верит в правосудие. И когда оно умрет, миссис Неттльз, я не буду стоить ни гроша.
— Вы оправитесь. Все живут, как должны жить.
— Все живут, — повторил он с оттенком горькой насмешки. — Это да. Живут. С искалеченным духом и сломанными идеалами живут. Проходят годы, и забывается, что их изувечило и сломало. Принимают это как дар, когда становятся старше, будто увечье и перелом — королевская милость. А тот самый дух надежды и идеалы юной души считают глупыми, мелкими… и подлежащими увечьям и слому, потому что все живут, как должны жить. — Он посмотрел в глаза женщины: — Скажите мне, в чем смысл этой жизни, если правда не стоит того, чтобы за нее сражаться? Если правосудие — пустая оболочка? Если красоту и грацию сжигают дотла, а зло радуется пламени? Должен я рыдать в тот день и сходить с ума или присоединиться к ликованию и потерять душу? Сидеть у себя в комнате? Или пойти на долгую прогулку — только куда мне идти, чтобы не осязать этот дым? И жить дальше, миссис Неттльз, как все живут?
— Я думаю, — сказала она мрачно, — что выбора у вас нет.
На эти слова, раздавившие его своей железной правдой, у него не было ответа.

– Мне кажется, вы всегда чувствовали ответственность. За что или за кого – не знаю. Но вы считаете себя в той или иной мере ответственным перед другими. Вот почему у вас не было юности, мистер Корбетт, ибо ответственность старит. Она, увы, отдаляет молодого человека от сверстников. Отчуждает его, загоняет внутрь самого себя даже сильнее, чем все прежние жизненные невзгоды. И вот, не имея истинных друзей и своего места в мире, юноша обращается к еще более серьезным и остепеняющим влияниям. Положим, к ненасытному чтению.

                                                                         Роберт Маккаммон — Мэтью Корбетт

............................................................................................................................................................


nektome.blog https://nektome.blog/ +7 (927) 2893774
| | Комментариев: 0
    Новых комментариев: 0
  1. Комментариев нет...
  1. nektome.blog
  2. Сaб
  3. Блог
  4. - ЛЕНТОЧКИ -
  5. Негативные комментарии
Негативные комментарии